а Кодировка:
аааа KOI8-R
аааа KOI8-U
а
а
аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа
Пётр
Червинский
аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа
аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа
аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа
ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа ааааааааааааа
ЛЕС. ИДИЛЛИЧЕСКИЕ КАРТИНЫ
(роман -
распад)
ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа
ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа
ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа
ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа
ааааааааа аааааааааааааааааааааааааааааааааааа
а
а
а
а
Астероидов поднял руку остановить велосипед едущего на нём Гапонова, тот легко улыбнулся, и вместе сошли они с трассы и углубились в лес.
Разговор их был неторопливым. Говорили они о том, насколько лучше заводить козу, чем корову. С коровой хлопот и выводить надо, а козе - почти ничего. К тому же, как сказал Астероидов, коза не в пример больше к пропорции тела даёт молока и занимает меньшую площадь.
Это, пожалуй, составляло главную прелесть для Астероидова.
Но не только об этом беседовали они. Гапонов поделился с другом последней своей приятностью. Ему прислали подвои слив. Теперь будет то, о чём он так мечтал, тугие, висящие на деревьях попки.
Сворачивая с дороги в лесок, они не видели ничего. Им было хорошо вместе. Расплюхивался утренний туман в голове, и было весело и безмятежно.
а
а
Борьба
а
а
В лесу были лужи от невысохшего дождя. Медленно шёл пар, словно выдоили только что толстую корову. Астероидов мучился внутренне, чтобы сказать, не приходили на ум слова. Повозка Гапонова вчера отвезла на рынок какие-то странные, не похожие на Гапонова груши, не растущие у него в саду. Продолговатые, синие, словно вырезанные из цветного картона. Астероидов не мог перепутать, это были е г о груши. Он не мог сказать, что видел, кто и когда собирал их, и уж тем более, что кто-то залез к нему в сад. Собаки его не просыпались, сторож хромой Ферапонт не стрелял, Корытов, племянник, обходя сад, ничего подозрительного не заметил. И главное, зная наперечёт всё, что росло, Астероидов не мог понять, когда обсчитался.
Между тем они шли, обсуждая дела. Лес тянулся, продолговатый, бугристый, лысый, в шрамах заехавшей пустоты. Душа Астероидова изнемогала под тяжестью невысказанных подозрений и освободиться от них была не в силах.
а
а
а
а
УЧто,- подумалось Астероидову,- что если остановиться и плюнуть в лицо Гапонову?Ф И он бы сделал это, если бы невинный, улыбающийся Гапонов не наклонился поднять цветок.
Он был на тонкой ножке, весь жёлтый, как вылупившийся из скорлупы, яркий, не успевший завять.
Гапонов не сорвал его, он был уже сорван или, может быть, сбит пробежавшим, проскочившим на лошади разгильдяем.
Астероидов упустил момент. В этом была какая-то фатальность. Он постоянно рядом с Гапоновым пасовал, и от этого боялся и ненавидел Гапонова. Всё тому удавалось, и всё выходило невинно, как будто рождалось теперь, на глазах, и не было никакой возможности, никаких оснований прервать этот движущийся, напирающий ход.
Астероидову гнусной казалась своя при Гапонове роль. Напрасной и гнусной, потому что всякий раз, начиная с чего-то, думая сказать или сделать, он убеждался, что бесполезно и что он втянут в какую-то нечистую, подловатую, сомнительную игру. И с каждым шагом, делая шаг, он чувствует надвигающуюся неотвратимость последующих.а
а
а
а
а
Гапонов теперь улыбался осклабившись. Совсем по-старинному. Словно жмурясь на солнце, и глаза были не видны.
В торчащих там и тут хлыстиках молодых не окрепших дерев было что-то трогательное до наготы. Астероидов почувствовал себя как-то сентиментально стеснительно, словно был снизу гол или же в юбке, из-под которой могли торчать его ноги, и её надо было обдёргивать. Он шёл, запинаясь и начиная уже жалеть, что остановил Гапонова.
На дороге показывались летающие стрижи, они носились, не могши остановиться, и точно так билось сердце у Астероидова - хотевши сказать и не могши. В этом всё была какая-то вечная, наскучившая тоска - уметь говорить и не мочь.
День светился прозрачный, был яркий, слепящий, слезящийся от света и испарений день. Весело бы можно было идти по гладкой, укатанной и привычной дороге, но заботило и толкло.
Астероидову вспомнилось прежнее, не выходившее из головы. В нём постоянно жили два чувства к Гапонову - трепетное и гадостное. Он мог часами следить за его медленными, смягчающими движениями, с какой-то неторопливостью и артистизмом. И вместе не мог побороть ощущения зла, испорченности, исходящих от рук, оборота, всей фигуры Гапонова, когда он стоял, как сейчас стоит.
а
а
Слепой
а
а
Набычившись, Астероидов пошёл вперёд, держа руки наперевес. Он ничего не видел, глаза его заливало, то ли п`отом, то ли чем-то ещё, он был взмокший. Мокрая чёлка волос п`арилась на ветру, холодя лоб, но не охлаждая взбешённого Астероидова. Шаги его были тяжелы по траве и всю помяли, пройдя: одуванчики, курослепы, кашки, пшенички и молочайники,- всё полегло, раздавленное, брызги зелёного были не видны, даже если б согнувшись рассматривать, мелкие-мелкие капельки, мельче росы, то и то бы едва разглядеть было можно оставленные ногой Астероидова. Подойдя к Гапонову, он ударил его с размаху, и Гапонову нелегко было устоять.
Вспомнилось всё. В тёмном туманном мозгу всё всплыло на медленную поколебленную поверхность.
Астероидов не мог бы сразу сказать, отчего его вдруг захлестнуло, отчего он так неразумно, беспочвенно поступил. Несообразно ни с чем. В видимом и окружавшем мире ничто со стороны Гапонова этому не распологало. Не было оснований бить.
Но ударив, как облегчсился. На сердце, что ли, как-то оттаяло, отлегло, или действительно надо было ударить?
Гапонов выпрямился. Посмотрел на Астероидова прямо и тупо и ничего не сказал. Только в углах его глаз мелкнула какая-то тяжёлая, невыразимая мысль, словно упёршаяся в ничто, твёрдая, не предвещавшая ничего хорошего.
а
а
Исход
а
а
После этого они шли. На негнущихся несвоих ногах. Вроде бы как-то и говорить было ни к чему. Что после этого скажешь?
Вспомнилась ли Астероидову юность? Как оба ухлёстывали за одной? Или опять всё те же, саднящие душу груши, не выходящие из головы? Или ещё что другое? Мало ли что можно вспомнить, когда так вот идёшь с приятелем? Трудно теперь сказать. Трудно и невозможно. Человек устроен непросто, как предугадать, что в нём всплывёт и в какой момент, что встанет на первое место и что займёт его день?
Поверхность дороги казалась теперь неровной, бугристой, словно приходилось водить ногой, повторяя двигавшиеся пузыри земли. Астероидов сомкнул глаза, не видя ничего перед собой, шёл наугад, по какому-то вед`ению, словно за него кто-то идущий рядом думал за него о дороге и его вёл. И так хорошо было идти, откинувшись, и ни о чём не думать, сверху откуда-то и сбоку шёл щебет, стригущий воздух, как стригут овец, и на голову, плечи, уши сыпались мягкие хлопья журчащей шерсти, струились нити оп`ухавщейся зари - льющегося света, словно сам бог прошёлся голой пяткой по лицу и остывающему лбу Астероидова с прилипшей прядью, как шёл по своей борозде, сея вечность.
а
а
а
а
а
а
Появление
а
а
У Молоконова особенные штаны. Весёлые, улыбающиеся по заду. Он их недавно купил, и они ещё не измялись. Молоконов, раскинувшись, лежит, нежится и представляет, как будет выглядеть он в этих штанах, когда вечером выйдет.
Хорошо ему. Ветер едва колышет листвой, шуршит и неназойливо пролетает мимо. Стоящие вдоль дорожки кусты сирени, уже расцвёвшей, совсем распустившейся, навевают покой. То ли сон ему снится, то ли на самом деле, видится, как открывается дверь и на порог медленно, приподняв подол, появляется в белом Настасья. Вся она окутана облаком, стоя в проёме, и потому не видна доподлинно, и можно подумать, что не она.
Молоконов приподнимается на локте идти, трёт глаза, подбирает ноги, но знак, жест руки со стороны Настасьи его останавливает. Бояь спугнуть, Молоконов возвращается к тому, как лежал, пялит глаза, чтоб не пропустить.
У- Знаешь,- говорит издали вдруг Настасья,- я ведь пришла не одна.
УА с кем же?Ф- хочется спросить Молоконову, но не решается, он боится спросить.
а
а
Сокрытие
а
а
Молоконов зарывает в подушку голову, закрывает глаза. Не слышит ничего, не видит, только представляет в уме, как медленно, тихо трогает занавеску рукой, отодвигает её Настасья. Появляется Настасьина голова, наклоняется над его головой и водит пальцами, по затылку, по шее, по волосам. Тянет чем-то протравленным из окна, какой-то прохладой, тиной. Молоконов не слышит. Над ним дуговато сомкнулось Настасьино тело, загородило. Бледные полосы месяца по потолку, щели невидимо поглощают вянущий свет, оставаясь чёрными, жирными, словно линии, прочерчивающие лопнувший лёд. Млекнет воздух, ходячий на своих бесконечных ногах, всегда такой беспокойный, наверченный. Настасья шёпотом успокаивает и его, в нём словно обрываются и пропадают тянучие его в разные стороны нити, он садится и обмякает, как брошенная бумага, сначала одним углом, потом, вздыбливаясь, всей своей тяжестью, всем дроченным до безумия телом. Химерными кажутся Молоконову движущиеся над головой, отражающиеся водой огни - то ли свет, то ли блики, то ли фонарный припадок.
а
а
Тайное
а
а
Плеснула головой рыба, большая, серебряная, с чешуёй. Плеснула раз, плеснула второй, и вода заходила и поднялась от плеска.
По мосту прокатилась телега, гружённая тяжело, и где-то там, за мостом, опрокинулась со всем своим тяжким скарбом, подломив под собою ось.
Показалась ли Молоконову рыба или действительно была, действительно рыба плеснула? Напряжённо вглядывается в темноту, ничего не видит, глаза смотрят на воду, ловят движение воды, но нет в нём ничего напоминающего рыбу, на рыбу похожего.
Отрывается от воды. По мосту ведут лошадь, понурую, с опущенной головой, кивающую на каждом шагу, но без телеги. Была ли телега? - возникает вопрос. Молоконов ищет ответа, хватается за перила рукой и опять ничего не видит, напрягаясь в тёмную пустоту.
Вода зажурчала, перекрутившись о бык моста, словно пёстрая лента, и ушла, унеся свою тайну.
а
а
Хиромантия
(раскрывание
тайны)
а
а
Бабка у Молоконова была колдунья. Наклонившись седой головой, шепчет, перебирает очёски, лопочет что-то невнятное и таинственное, как будто этим пытается вызвать на свет то, чего нету, то, что не видно.
Что бы сказала бабка? Молоконов меняет затёкшую руку и думает в том порядке, в каком видел, как бабка шептала. Сначала откроет дверку, достанет старую закопчённую керосинку, зафитилит, посмокчет пальцами, чтоб пропитался конец, и подожжёт. Горит и мельтешит по воде, по бобам в руке бабки и - шупы-тупы-ступ, приходи дед Пуп, расскажи, дед Пуп, про свои поступ..., нет, не так говорила бабка, не могла так говорить, вот это-то и забывается Молоконову, вот это-то и самое важное, что теперь ему делать, как узнать правду? Бабку не оживить, бабка уже умерла, нашептавшись, кто теперь скажет, было ли чего или не было и что там могло быть?
Тяжело вздыхает над огнём Молоконов, всей грудью, и вздох его из груди задувает едва затлевшую керосинку. Незачем было и пробовать; что могло получиться у такого, как Молоконов, у такого в лесу пня, над такой болестью?
а
а
а
а
Молоконов лежит, закинувшись. Вечер шевелит его волосы, особенные, крутые, как мячики, прыгающие в руках. Тень блёкло садится за крышу, оттягивается, спускается, словно по склону горы. Было хорошо, но неспокойно, светло, но нерадостно.
С кем могла приходить Настасья? От этой жгучей тайны хотелось кричать, топать ногами, проклинать всё на свете, выходить из себя. Но нельзя было, потому что ничего не сказала, было всё неизестно, может, неправда всё.
Кому придёт в голову выходить из себя по пустому? Что если ничего?
Тень вечера ещё раз села за крышу, покурчавилась там, сгустилась, совсем как волосы Молоконова, придавленные рукой.
Открыт сарай. Коза из него высовывает голову, мекает, чтоб закрыть. Нет сил подняться. Да и вообще чего это она, когда спит стоя?
Молоконову и не такое ещё может привидеться, надо не думать, надо найти себя, найти себе какое-нибудь занятие, отключиться, забыть.
И он притягивает первое попавшееся на ум и начинает мусолить.
а
а
а
а
Так всё-таки привиделась ему Настасья или вправду была? Что-то говорила, чего не понять, чему не хотелось верить.
На что надеялся Молоконов?
Внутренне он был готов к самому неожиданному, словно по краю ходил, боясь сорваться, но ведь не так всё должно было быть.
Штаны, недавно купленные, висят на дереве, улыбаются, заигрывают, словно кожаные. Так пойдут ему эти штаны, как надует парусом и полетит! Ветер в ушах, деревья качаются по бокам, забор мельтешит, сливаясь в одну рябоватую доску, и всё как в песне, душа поёт, рвётся, бежит вперёд, - летящая по колёса курица. Только бы не было ничего, никакой Настасьи с кивающей головой, с недосказами, недомолвками, то ли делонестись, чтоб тебе ветер в штаны, чтоб рубаха к чертям била по спине, а то и не чувствовать вовсе на себе никакой рубахи.
Опрокинулся Молоконов и разомлел.
а
а
а
а
а
а
Выпрямление
а
а
До неё было рукой подать. Порохов, выходя, поднимал руку и садился на что попало - в автобус, автомобиль, грузовик. И отправлялся.
Ехать приходилось по пустым местам (вначале), потом шёл лесок, и далее, на пригорке, открывался вид. Усадьба.
Порохов не жалел затраченных сил. Высаживаясь из машины, шёл. Привычной, путающейся под ногами тропкой. Напрягшись, как животное, по лесу. С глухой спиной, в надвинутой на глаза фуражке.
Был прям и жёсток, напоминая квадрат: то ли плащ был на нём, то ли балахон к прохладе, застёгнутый на одну пуговицу, и висел. И всё было в нём как-то гвоздисто и грозово.
То ли тени за ним по бугру плелись. То ли его следили. То ли ветер мотал папахой трав по раскидистому косогору. Только вносил он собой какое-то мотание, неустойчивость, словно плыло что под ногами и не могло лечь.
Порохов помнил всё. Каждый шорох, каждое движение на своём переходе. В голове его словно сидело записывающее устройство и строчило, строчило. Щёлканье у виска начинало его раздражать, и мотал он тогда головой, и рукой размахивал, и не мог отвязаться от неотвязного.
а
а
Стояние
а
а
Порохову было сорок, и приезжал он не за тем, чтобы наблюдать природу. Ему нужен был человек. Но человек не как данность, а человек для дела, человек умеющий и настраивающийся, способный на нечто. Человек-агент.
Любителем ли был Порохов, или деятелем, трудно было понять. Всякий выдающий себя за что-то далеко не всегда есть то, что он есть.
В этом противоречии прожил Порохов половину своей жизни и, видимо, думал, надеялся прожить оставшуюся теперь половину. Мог ли он думать о чём-то другом и рассчитывать, представлять себе что-то другое? Человек, как Порохов, проживший уже такой кусок своей жизни, не склонен менять принятого уклада. Всё прочее и оставшееся он склонен воспринимать как данное раз и навсегда, по крайней мере в отношении себя самого.
Словно раковина раскрылась, стоявшая до этого сомкнутой, раздвинув створы. Но не дай бог никому совать в неё пальцы!
Так можно было бы подумать о Порохове. Очень уж он походил на людей, которых принято (и видимо, надо) бояться, потому что как же иначе? На чём тогда будет стоять этот мир?
а
а
Повал
а
а
Дубрава была пуста. Покосило её. Широким, охватным, ходячим здесь ветром. Ветер дует здесь всегда с одной стороны, словно ходит в гости, и нет возможности, нет ему силы остановиться и повернуть. Кто ходит всегда в одну сторону, тот привыкает ходить именно так и по-другому уже не может.
Можно ли успокаивать себя этим? Можно ли говорить о том, что всё, что делается один раз, так всегда и должно делаться? Так и надо поступать, как до сих пор поступалось?
Порохов решительным шагом шёл к своей цели. Не сворачивая, не ища обход, так, как он шёл здесь всегда, идя к себе в гости. Не замечая творящегося вокруг, не видя перед собой и возле, он между тем повторял его, вписываясь в него, во все его движения и изгибы, как повторяет, как вписывается в окружающее живущее и привыкшее быть в нём, не отторгаясь и не вступая в конфликт.
Значит, так и должно быть, можно было подумать, глядя на Порохова. Вот кому дано спасти (или обрести) мир!
Порохов шёл, давя под собой овлажневшую под ногой землю, валил, напролом ли, прямо ли, только в эту минуту никто не думал, сколь важным, многоследственным, многосоставным могло оказаться его это продвижение вперёд, в провал, в неизвестное, словно съехавший с колеи поезд, всем своим
многотяжёлым телом, пёр и валил себе дальше по пустыни ли, по бездорожью, степи, только вперёд, не разбирая пути и не глядя перед.
а
а
Нить
а
а
А между тем открывались дали. Словно пути, в начале свороченные, стали укладываться вдруг в тонкую ещё, но уже прочерчивающую видимый ход нить.
По ней шло всё, что было, упрятанного и скрытого, невидимого для других.
Порохов думал провести день стоя, не присаживаясь, идя себе и идя. Что ещё можно было решить, глядя на него, движущегося вдоль лесных порослей, так себе отстоявших, выросших не из чего? Вдоль ям, промытых дождями и выдолбленных ветром, бьющим в землю, вдоль насыпи, невидимо тянущейся у левого его плеча, чертящего горизонт, вдоль каких-то угодий?
Всё шло медленно, не торопясь, в последний раз или так уж привыкло идти, только Порохову казалось (или могло казаться), что он один здесь, и, как один, он наделён несомненным правом быть, не спрашиваясь ни у кого, делать то, что считает нужным, ни в ком и ни в чём не видя необходимости определяться, ни с кем не соотносить движения души. С иду неказист был Порохов на фоне тянущегося взгромождения. Размашистым шагом мерил пространство. И уже можно было подумать, что не дойдёт никогда, потому что время текло, и часы, наверное, уставали стучать, отсчитывая отведённую ему меру. Но на многое рассчитывающий должен уметь терять.
а
а
Сдвиг
а
а
Отвалилась голова у Кассетова ждать. Все глаза просидел Кассетов, пяля их в пустоту. Глухое пространство, поле и лес раскрывались перед Кассетовым, но не мог он использовать их как следовало, не было в них зерна, для чего смотреть.
Уже всё было готово к приёму позвонившего перед тем Порохова, но не было его самого.
Надвинул козырёк на лоб промокнувшей на мокром ветру фуражки, как крышу на лоб насадил, но не видел. Не было ничего, не шевелилось, не шло, не раскрывали кусты открыто зияющую свою пасть с языком Порохова, высунувшегося бы из них. Не болталась на ветру шляпа с двигавшейся под ней головой, с непонятным для Кассетова в`идением - шляпа ли раньше идёт или голова, так обычно определял он, так видел Порохова, идущего на ветру. Не раздвигался задник смыкавшегося до того пространства дерев, стиснувшихся, сомкнувшихся, приткнутых друг к другу.
Всё приготовил Кассетов - и чай, и любимые им баранки, и двуствольное, висящее на ремне ружьё. Но не было самого, ожидаемого им Порохова.
Стук заходил по лесу, древесный, полый, глухой, поглощаемый стук. То ли ветер закашлял в гривах, то ли дятел затарахтел вдруг, выскочив из-за угла, давно исчезнувший, вымерший, выбитый из расщелин и западин дятел. То ли так показалось со сдвинутым на лоб козырьком Кассетову. Припал бы и послушал, будь под ногой дорога, укатанный и убитый тракт. Но нет здесь дороги, совсем без пути.
а
а
Разрывание
а
а
В бездну растворившегося обрыва ямы проваливается медведь. Липа упала, подгнившая под бугром. Корни остались внизу, а комель, выворотясь, грохнул, потащив за собой всё, что было. И не стало его, бухнуло и приняло.
В лесу агукают соловьи по засекам, по вырубкам, которых нет, кажутся, растворяются, выходят из небытия и марят, морочут, что есть, будто есть, будто были.
Потянуло к дождю, нахмурилось, вышла туча и закрыла собою всё.а
И вот наконец. Появился выросший из травы и Порохов, словно вошёл, как нож, разрывая ткань, материю видимой пустоты. Кассетов стянулся, прокашлял и заспешил.
Головы их стали рядом. Как две покатые гири, перевёрнутые и поднятые вверх, с трудом удержанные на ветру в равновесии. Склонились головы одна к другой, и шептала Кассетова, а Порохова кивала, обе понимающе и согласно качались в такт указываемому куда-то.
Ожидание кончилось. Приближалось что-то. Какой-то надрыв. Заговор. Стечение обстоятельств. Открывалось одно и закрывалось другое.
а
а
а
а
а
а
Заумь
а
а
Любил ли Порохов кого-нибудь? Об этом не знал, не ведал Кассетов и не задумывался никогда. Ему всё было всё равно, что не касалось исполнения обстоятельств, строгого следования раз заведённому. Однако всему этому он следовал не за так. За плату. Хотел ли Порохов что-то украсть, взбредало ему
на ум что другое - тут был Кассетов и тут всё устраивал, хотя получал всё Порохов, а ему давал.
Надо сказать, что Порохов всё же любил когда-то, и крепко любил. Вся юность на этом прошла и половина молодости, впрочем, он и потом не гнушался этим. Для того у Порохова был припасён целый штат, который составлялся ему Кассетовым.
Кассетова не беспокоило, для чего то или другое могло быть необходимо Порохову, для самой пустой фантазии или же для поддержания какого-нибудь придуманного им самому для себя куража, потому что перед кем бы ещё он мог выставлять себя, как не перед самим собой?
Приятели Порохова (если б и были) были такие ж, как он. С гонором и себе на уме и не позволяли б ему выставляться больше, чем они сами.
Подбирая их, Порохов думал о тех последствиях, которые могули наступить при том или ином стечении. И никогда не думал о том, чего не могло бы быть... впрочем, это трудно представить, это составляет ту область тайного, к которой невозможно ни подступиться, ни прикоснуться без содрогания.
а
а
Переворачивание
а
а
Порохов занимался всем. Он торговал на рынке через подставных лиц, но его самого невозможно было б поймать за этим. Он участвовал в распределении всевозможных благ, но делал это невидимо, тайно, бесшумно. Все силы Порохова были направлены на достижение чего-то, чего он не мог уловить и чего не мог объяснить и себе самому.
Тяжёлый камень висел на душе у Порохова. Проклятие быть рождённым не там, где бы ему подобало. И потому-то так тяжело, с таким трудом подавалось у Порохова желаемое, потому так трудно ему приходилось в своём бесконечном устройстве.
И ведь что-то было у него за душой. И видимо, что-то солидное, судя по тем масштабам производимой вокруг суеты, которая создавалась когда нарошно, когда появлялось как следствие неизбежного в нём движения вспять.
Какой-то незримой силой оказывалось отмеченным всё, не таким представлялось, каким должно было быть, являясь всё время одной лишь изнанкой, обратной своей стороною.
Так бывает, когда садятся играть игроки, один стремится обойти при этом другого, и всё является совершенно не тем, что есть, в какой-то иной одежде, в обличье несвойственном, не принятом, не к лицу. Словно сон как туман находит, застит глаза, глаза раздирает едучий пускаемый дым, кажется, утро уже, сгорели свечи, и зверь давно сдох, и забили лисицу, но всё не то, всё в перевёрнутом живёт каком-то своём, непонятном мире, воспалённо-жёлтое, неестественное, дрожащее в полусвете, грозящее провалиться, стать не собой, какой-то обратностью, и не верится , и оторваться нет сил, и вообще нет уже сил.
а
а
Подсознание
а
а
Грудь раскрылась вдруг. Чья была грудь? Не мог сказать Порохов, не различал. В глухом чаду всё как-то заходило одно за другое и чадилось одно.
Так часто бывало. Приходили и уходили, сам он приходил и уходил. Словно волны накатывались, забирая всё по кускам, отрывая части и части эти унося прочь, в невозвратность.
Грудь раскрылась. В прорезь стали видны ворот рубахи, пуговица, подвешенный галстук, распущенный, в клеточку, и на волосатой груди цепь с крестом. Достали бумажник и из бумажника вытащили какой-то листок, сложенный вчетверо - квитанцию, ордер, бланк чего-то, какой-то расчёт, чертёж или план, - Порохов не сознавал, не было ясно Порохову. Волосатой рукой расправили и стали показывать и говорить что-то при этом, как в дурном детективе.
Порохов тупо смотрел, качаясь, пялясь в листок, стараясь не пропустить, всё в нём мутилось, противилось словопрению, не хотело преть. Было хорошо за полночь и голова чугун. Пришедший и приведший аргументы с листком бумаги на что-то хорошо рассчитывал, только бы не просчитался.
Порохов стоял кривой над столом, свет лампы светил затылок, чесал шевелюру, топорщимую на ветру, и не было в голове ничего, ни одной мысли, ни одной пробуждённой идеи, сплошная тягучая чепуха. Лень одолевала Порохова. Лень вставать перед фактом, шевелить головой, напрягаться. Порохов тихо икнул, закрыл рот рукой и ушёл в себя. Всё было в нём как в тёмном глухом коридоре.
а
а
Расход
а
а
Перекрутило и пробрало Порохова. Кто приходил? С кем говорил всю ночь? Вернее, кто говорил? Он молчал, он это помнил.
Дело было тугое. Тяжёлое, пренеприятное дело.
В усадьбе не всё хорошо. В усадьбе бунт. Кто-то устанавливал цены, минуя его и ему ничего не сказав. Рынок лопался, за рынок теперь становилось стыдно. Привезённое не оценивалось, шло вразнос. Всё, что держалось, накапливалось годами, трещало, разваливалось, шло по швам.
Что мог подумать Порохов? Что его водят за нос? Что его кто-то обходит? Кто-то орудует у него за спиной, крутой и более сильный, с тяжёлой рукой и тугим карманом.
Надо было ехать. Но ехать оказывалось не с руки. Кассетов ничего не передавал, Кассетов занимался своим молча, тихо, словно ничего не произошло. Припекало, доходило до края, а у Кассетова тишь да гладь.
Порохов раздевался отчаянно, рвя на себе рубашки, пуговицы отлетали прочь и щёлкали по углам, как кубики. Взмыленный, повалился Порохов на диван, раскидав руками, словно обнять хотел или прибиться, как волной прибивает тонущего, и захрапел.
Останки Порохова долго лежали ещё, разложившись. Уже и утро прошло, и полдня, и вечер начинал было уже приближаться, проглянувшись, проклюнувшись как-то вдруг. И наконец, встал он. Туманной головой потряс над собой, как трясут над проснувшимся погремухой, чтоб замолчал, проснувшись, и дал жить. Встащился, вспёрся на край, спустил ноги, как спускают штаны. Задумался.
а
а
а
а
Не решал ничего Порохов, сидя на крае. Ничего не решал вяленой головой. Тряс ею, тряс, сидя и подвигаясь ногой к перевёрнутому перед диваном кувшином ботинку,- лаковый бок его был весь пощипан и морщист как подбородок усатого,- и ничего такого не мог сообразить такого, чтоб пробрало и повеяло в душу.
Открывалась форточка входящим и выходящим Ксавентовым, убиралось, что под руку попадало, - и ничего.
Порохов опять сел на край и почесал ногу, походив перед этим, поразмяв себя. Отвернувшись от двери, посмотрел в противоположную сторону. В окно махалось что-то, какой-то свисающий с неба клок, оторванный от общего, кусок материи, часть всего.
Порохов, понапрягшись, решил всё же, что надо что-то решить.
Привиделось ему строение, в строении мешок, в мешке невидимая глазу дыра, заштопанная большой цыганской иглой, только вот что положено было в мешке, чему в нём лежать д`олжно было, не разумел, не проглядывал в темноте.
Потёр ногу о ногу и загустел, остановился вниманием ни на чём.
В тупое пространство глядя, сидел Порохов, не могши остановиться н на чём основательно. То ему казалось, что надо лететь сломя голову и возвращать всё на место (только вот на какое место, если вдруг оказывалось, всё вдруг не то, не так было и не затем), то думалось, что прав Кассетов, ничего не делая, потому что ничего нет, ничего такого не происходит, слух один. То виделось ужасы, страсти и катастрофа, и оттого всё, что бы ни делалось, будет не то, нечего изменить.
В раздёрганности и раздумьи провёл Порохов ещё часа два и наконец встал. Выйти на улицу не составляло труда. Пройти бульвар и углубиться в поперечную, ставшую боком, улицу тоже. Порохов кого-то искал.
а
а
Иск
а
а
Кому бы пришло в голову, плавая в холодной воде, ещё и нырять, чтобы узнать, отчего она стала холодной? Ладно бы были на то причины или кто-нибудь за это платил. Порохов был ищущ и делал всё по зову этой своей натуры.
Вот он поднимается вверх по ступеням дома. Вот в нём всё клокочет и нрадрывается от нетерпения узнать. Вот он нажимает кнопку. Вот ему открывают. И большой непричёсанный пёс преграждает путь.
К кому же приходит Порохов? Кто ему открывает дверь, беспристрастно, буднично, не боясь, как если бы пришёл вдруг почтальон с телеграммой, не Порохов.
Широким жестом открывший приглашает войти, но Порохов понимает, чт`о за этим, Порохов схватывает на лету долженствующее произойти и, размахнувшись, свистит, догадавшись, свистит тому по уху и бежит обратно, словно пущенный из ниоткуда, встрёпанный, злой, уяснивший себе.
Брань несётся вслед, словно гремят железом, листом гремят, жестью по чугунным ободам витых перил, уставших стоять. Лестница отзывается гулко и, подняв было вверх отозвавшиеся ругательства, из-под купола опускает их снова, в пролёт, на голову ударившегося в бега Порохова, и дробью, дробью его по спине противными, визгливыми кулачками.
А тому ничего, бежит себе и бежит, словно на крыльях открывшегося вдруг потайного пространства, из которого дунуло своим застоявшим и понесло.
а
а
а
а
а
а
Илья
Рубакин и
сабайон
кольбер (№ 490)
а
а
Кавалергардов носил штаны навыпуск, всегда довольный собой.
Генерозов любил всех называть дурачками. УЭх ты, дурачокФ,- говорил всегда, и знакомым и незнакомым.
Келейников поливал всех , напившись, но ему всё сходило. Приносил то, чего никто не мог приносить, и в самый нужный момент легко ссуживал.
Илья Рубакин ничего не носил, никого не обзывал и никому не одалживал. Илья Рубакин ловко умел делать подливки. Этакий сабайон.
6 желтков, 1/2 стакана сахара и натёртую цедру с 1/4 лимона растереть добела в эмалированной кастрюльке, поставить на плиту и подливая понемногу 1/2 стакана лёгкого столового вина или 1/4 стакана мадеры и затем 1/4 стакана остывшей уже воды, вскипячённой с лимонною цедрою и 1/2 ложечкою лимонного сока, сбивать веничком сперва на сильном огне, затем отставить на самый малый огонь, не переставая сбивать, довести до самого горячего состояния, но не дать вскипеть, что достигается в 7-10 минут, смотря по жару плиты, поэтому надо быть осторожным и ничем другим не развлекаться; когда загустеет и превратится в пену, тотчас подавать к пудингам, цветной капусте, спарже, артишокам и пр.
Всё это Рубакин умел делать, и довести до горячего состояния и не дать вскипеть и ничем другим не развлекаться. И даже были у него шесть натёртых желтков. Не хватало главного - того, к чему делать подливку, и об этом он сам постараться не мог. Это ему должны были доставить другие. Порохов или Глазырин, к примеру.
Всего было взято в самую меру и замешано в самый раз.
а
а
Брезга
а
а
Лес был густой. Стоящий сам в себе лес. Никого не звал он, никого не желал под сень. Всё в нём было себе самому. Деревья плоские, как на картинках, трава примятая и не густая, как волосы в клочьях трава.
Раскрывшие объятья кусты топорщились вдоль дорожки, вытоптанной кабаном.
В лесу было тихо, но как-то невечно. Дуло откуда-то из углов. Прохаживавшиеся не чувствовали в нём себя брошенно, не было в нём ощущения оторванности, замкнутости, дикости, первозданности. Было как-то грязно и стыло. Словно разрисованные лесные костюмы бросили недокрашенными и недостиранными, и так упали они себе где как, и так оттого стояли.
Пробовали его рубить. Начали с двух концов, пошли друг другу навстречу, но не встретились, бросили, кончили плешью. Плеши зарастались сами собой, кое-где торчали в них вывороченные корнями пни, валунами лежали комли, как туши, поваленные в постель, где-то, прореженные, стволы походили снизу на сбитое в кучу стадо слонов - видны только ноги; где-то не было ничего, одна земля с перевёрнутыми, свороченными и оставленными пластами.
Сходилось всё на том, что нечего было желать в бранчливом листьём сентябре, что солнце, выпятившись из-за горы, было лениво и не пекло, не жгло, лишь краем глаза косилось в землю, слегка снисходя и тут же прячась за частокол остававшихся и щетинистых зубрин расчёски леса. Того, что ещё торчал, вопреки всему, назло самому себе, несъеденный, только выплюнутый с пережёва.
а
а
Замещение
а
а
Похоронили Кострому. УПомер, родимый наш, помер!Ф На смену ему вышел Глазырин и занял потонувшего и сгоревшего место. Потянулся, почесался и пошёл своим ходом.
У Глазырина дикий вид, дикобразом смотрит, встопорщенный, всщеренный и весь словно не из себя сделан.
Проходя через лес, смотрит не перед собой, а в бок. Косит то ли, то ли проверяет, нет ли кого за кустом притаившегося. И не видя никого, идёт.
Движения Глазырина тянучи, крадущи, не на полной ноге шагнёт, а присядет, протянет, и не сразу ступнёт, чтоб не щёлкнуло что, не сломилось, не шелестнуло, не ойкнуло и не отдалось вдали.
Глазырин не компанейский тип, особь себе, не стыкается, ни гомонит ни с кем. Дело знает. Порохову перебежать так и норовит, так и стремится ему поперёк. Не хочет с ним вместе, прочь от него идёт, сам себе, и Рубакину первый рад услужить.
Не в ком увидеть себе замену Порохову, не на кого опереться ему. Всё себе надо делать, всё самому, не советуясь, не рассчитывая ни на кого. Потому и вместе идут они к одной цели, только разно. Один себе на уме, другой - за кустами прячась.
К кому придут они вместе, на кого им рассчитывать, кто поддастся? Этого не понять.
Открывается даль по миновению. Лес обрывается на середине, словно и не было его никогда тут. Глазырин выходит из лесу на простор и становится в нему боком.
а
а
Погромник
а
а
Погремушкой отгремело лето по кустам, по буеракам, по лесу. Отгремело и прошло, ничего не оставив. Всё скисло, задохнулось, сглохло.
Глазырин, выползя на косогор, огляделся и пошёл спускаться, сходить вниз лёгким, пружинящим, неспешащим шагом.
Ему действительно не было, куда спешить. Всё было с ним. Дубину приволокли заранее и положили. Головы были подставлены, оставалось двинуть.
В селе тишина. Никого не волокли, никто не кричал, ниоткуда никто не бежал. Тишина прокалывала уши непривычностью, и не спешащий никуда Глазырин был как нельзя более кстати никуда в совокупности всего, так вписывался, так подходил, словно не могло быть без него ничего здесь и до него словно не было.
Спали все или разбрелись кто куда. Глазырину не было важно. Не стал выяснять.
Пройдя во двор, закрыл дверь на засов и исчез.
Не высовывался никто из своих мест, словно и не было никакого Глазырина, и не появлялся он, и ничего с собой не принёс, никакого изменения, никаких посягательств. Словно в воду канул, и никто не поводил по той воде, чтобы узнать, так куда же делся и что с ним.
Глазырин никому не говорил, зачем пришёл, никому не открывался. Знал, что делал.
Тихо-тихо всё прошло. Сначала словно было, а потом не стало, всё как-то совершилось незаметно и само собой, без лишнего движения, без суеты, беспокойства.
Вечером Глазырин отошёл, выйдя, со двора и также задвинув за собой засов. Вечер был тих и пуст, как если бы не существовал.
Молоконов тем же вечером исчез на своём мотоцикле.
а
а
Presto
а
а
Что теперь оставалось делать Порохову? Начинать сначала? Делать всё заново? Переделывать? Портить глазыринское дело или поспешить опередить, пока ещё можно?
В этих вопросах потонул ответ. В банке копошились жуки, которых нёс перед собой Ксавентов, подавая на стол. Порохов потёр глаза и склонился над банкой в долгом молчании.
Жук наползал на жука, грыз, скрежетал и оставлял того как ни в чём не бывало. Только сощеренным жвалом и дрожащей передней ногой обозначал себя этот подверженный.
Бежать у Порохова не было сил, да и не видел он смысла. Если и суждено было чему произойти, то произошло уж.
Сначала медленно, потом всё быстрее и наконец быстро-быстро застучал Порохов пальцами по стеклу. Под ним лежали веером фотографии, и пальцы Порохова, выбрав одну, отбивали по ней дробь, словно поставили перед собой цель выбить зубы изображённого.
Кто был на ней? Какое чувство руководило Пороховым, отбивавшим дробь? Что было в нём, куда он спешил так стучащими пальцами?
Всё в нём кипело, ища себе выхода и, скапливаясь, прорывалось в стук, в барабанный бой в лежащего под стеклом.
а
а
Розыгрыш
а
а
Откинувшись на кушетке, Порохов так и сидел, устав. Чего ждать теперь? Куда идти?
Потеря не была окончательной, но всё же была. То, чо приносили всегда и что было без счёту, могло теперь кончиться, могли теперь не принести. Кто станет верить Порохову, чт`о будет он для других?
В Порохове поднималось негодование.
Пришедший Ксавентов унёс жуков и открыл форточку. В проём подуло. Голова лежала, свесясь, и чувствовала идущий оттуда ток.
Предстояло собраться для решительного броска. Предстояло разыграть карту. Поставить на то, на что до сих пор не ставил. Кто попадётся под руку, кого придётся бить по ушам, как справиться с ними? Об этом Порохов никогда не думал, так это было естественно.
В дверь позвонили. Ксавентов должен был пойти открывать. Но почему-то не возвращался.
Привстав на локте, Порохов уставился в дверь. За дверью слышно было дыхание и шуршание по краю.
Дверь начала медленно открываться. Порохов не стал ждать. Размахнувшись, он швырнул в неё чем-то тяжёлым. И угодил в просунувшуся физиономию Молоконова.
Это был цветочный горшок с геранью. То, чем кинул. Голова Молоконова повисла испуганно в растворённом проёме и не вошла.
Остановил ли Порохов тем самым вошедшую в дом судьбу?
а
а
а
а
Так всё же открывается что? Или всё как было?
а
а
а
а
Они долго шли по дороге. Каждый себе. Астероидов забросил начатое строительство крольчатника. Завезённые доски валялись невидимые в углу. Только острый, намётанный глаз, привыкший различать в темноте, мог бы увидеть эти обнажённые волосатые ноги, сложенные под насесть. Их матовые надструганные верхи походили во мраке на немытый фаянс. Дерево было сырым, не вылежавшимся.
Гапонов вышел как всегда немного раньше, чтобы раньше других прибыть и иметь возможность занять более выгодное положение. Уходя, он погасил свет, везде всё выключил, закрыл все двери. Засов на входе заложил защёлкой.
Пономарёв перед выходом проветрил всё и выбил тюфяки. Пономарёв боялся порчи, и поэтому проветривал всё уходя, промахивал, пробрызгивал и вешал по углам пучки травы.а
И был ещё Поспелов. Цветасто-васильковый кипятильник. Идя по улице, томил и сам томился. В нём всё было открыто и, накаляясь, жгло.
Собравшиеся поздоровались друг с другом, причём Поспелов отпустил Гапонову какой-то неуклюжий комплимент. Гапонов пропустил мимо ушей сказанное, не заметил или же не знал, что отвечать.
а
а
Непредвиденное
а
а
Склонились над листом. На нём было написано что-то или нарисовано. Гапонов водил по нему карандашом, стучал, доказывая необходимость делать то, что он говорил.
Астероидов, стоя у правого локтя Гапонова, размахивавшего естественным образом к нему, смотрел на лист, не отвечая. Молча переваривал в себе гапоновское превосходство и думал, что он бы сделал лучше, это так понятно, что он бы сделал лучше, что чт`о говорить.
Пономарёв был угрюм. Ему всё казалось, что, размахивая рукой, Гапонов строит козни, что, задумав недоброе, пытается вовлечь и его, Пономарёва, в что-то своё, полезное и нужное только себе, Гапонову, а Пономарёву бесполезное и не приносящее добра, вредное даже, и потому негодовал Пономарёв, не показывая, однако, виду, бычась, и угрюмо, исподлобья смотря перед собой.
Пономарёв тоже молчал со всеми. Ничего не говорил. Только хихикал глупо, смотря по сторонам.
И вдруг отчаянье охватило Астероидова. Он встал и заблеял, выпятив губу. Гапонов даже испугался, остановив на мгновение махающую руку. И испугавшись, уставился на Астероидова, застывши на месте одновременно с ним.
Тупо стояли они некоторое время, уставясь друг в друга, один другого не понимая.а
Корыто, висевшее на стене в углу, мерцало тяжёлой челюстью, повешенной за крюк. Разносился по лесу запах сена, начавшего уже после косьбы преть, и заносился сюда. Ноги по щиколотку уходили в солому, застилавшую пол. На столе горела керосиновая лампа, похожая на ту, что лежала у Молоконова наверху, достававшаяся ему от бабки. И больше ничего не нарушало покоя.
а
а
Смотр
Кто может сказать, отчего это, когда собираются двое, то смотрят бывает друг в друга и не могут никак наглядеться?
Когда-то и Молоконов, и Астероидов, и Гапонов через это всё прошли и вот теперь, может, вспомнили, как это было, и стоят, и смотрят и не могут отвести глаз.
Глаза у Астероидова выкаченные, страшно круглые. Удивлению его нет предела, и всё, что ни есть, попадая в них, не находит в них определения, не распознаёт в них Астероидов то, что в них попадает. Так и стоит, и так и смотрит, и в нём клокочет всё, как у курицы, хотящей заглотнуть червя и спешащей его заглотнуть.
Глаза Гапонова не видны, только дырочки от глаз, в них нельзя утонуть или броситься или испугаться их, ничего нельзя. В них что-то есть, но то, что известно и видимо одному Гапонову и никому больше. Молоконов не любит его этих глаз.
Сам он, когда смотрит, весь жмурится, как на солнце, глаза заводит, веки щурит, и льнёт, и тает. И весь он такой получается мягкий, сахарный, медовый, что так и хочется, так и подмывает его заглотнуть.
Облизывается Астероидов. Облизывает сухие губы. Негодование забрало влагу, вскипел Астероидов и с паром начал выходить. Глаза не стоят на месте, сдвинулись, пошли с одного места на другое, с объекта на объект. Сначала, стронувшись, качнулись, дрогнули и завелись белки, потом зрачок ожил и засветился, заёрзал изнутри.
Отхлынуло от Астероидова, стало в моготу, немного отошло, всклубилось, вспарилось и пропотело.
Гапонов сам оторвался от астероидовских горящих глаз и заглотул слюну.
а
а
Выпячивание
а
а
И вдруг завизжал Астероидов, вскочив, со зла ли или схватившись. Что-то в нём лопнуло, видимо; надоело терпеть, и с надсадом, наотмашь хватанул по бумаги листу, выбив из рук Гапонова вместе с ним карандаш и запустив его в дальний угол.
Гапонов напрягся было, но потом отомлел, отпустило его и сел он как был.
Астероидов теперь сам схватился всё объяснять. Достал свой карандаш и стал им трясти по воздуху. Это отплата его была за гапоновское перед тем выступление, так не понравившееся ему, такое невыразительное и шумное.
Поспелов отвернулся от выхода, на который смотрел, и принялся с интересом разглядывать разбросавшегося по сторонам Астероидова. Глаза его следили за каждым того движением и поворотом, куда уходил Астероидов, размахавшись, туда и шли за ним поспеловские глаза, внимательные, пытливые, ироничные.
Ирония, переходящая в сарказм, так и светилась в осклабе Поспелова. Весь он распрягся словно, разбрыкиваясь, распоясываясь по жерде, на которой сидел обопрясь, упершись ногами. Ноги тоже ходили, как у топочущего скакуна, и весь он высекся из себя, взбугрился, вспучился, словно заходясь силой.
Пентюх Пономарёв, с точки зрения Поспелова, один только и мог усидеть, не будучи в состоянии пронять всё. Придавленный предрассудками и тяжёлым прошлым, не мог он давать и делать погоду. Поэтому Поспелов привстал и эхнул. Громко эхнул, на всё окружение, так что взродали и встрепенулись листы и, наверное, заходила ходуном от борта к борту вода в близлежащем колодце.
Гапонов, не выдерживая такого напора, только махнул рукой и плюнул.
а
а
Объяснение
а
а
Решение должно было кратким быть, самое простое решение. С кого взять и кому отдать, и чтоб при этом никому не быть в стороне и никому не оказаться обижену или же обойдёну.
Потому Гапонов и забирал себе, потому что считал себя понимающим и справедливым. Всегда впереди идущим и упорно вперёд смотрящим.
Потому этого и не мог выносить Астероидов, поскольку знал Гапонова за непорядочного и всех надувающего человека. Правда, невидимо, и оттого ещё более обстоятельство это было ему грустней.
С тем и вскочил на ноги, заходясь, Астероидов - дело-то всех касалось. А где касалось всех, там он мог забрать тон и войти в кураж, обычно ему не свойственный.
Оттого-то и был удивлён Гапонов и глаза вспял, что редко когда таким Астероидова видел, выходящим вдруг из себя.
Поспелов, тот знал про Астероидова другое, того, чего Гапонов не знал, и пентюх Пономарёв не знал, и, наверное, Молоконов не знал, и никто другой, да и кто бы знал, когда это было известно одному Поспелову? Он, правда, ничего сам не видел, но понимал, вернее догадывался про Астероидова такое, чего и не приснилось бы никому. Это Поспелову рассказала жена Астероидова, первая его жена. Правду сказать, она сама толком мало что знала, но высчитала своим тонким женским умом.
Это был знак Поспелову, тонкий женский ум первой жены Астероидова, и оттого он, так про себя осклабясь и осветившись, встал, топоча ногами по-жеребиному, и оттого так, разойдясь в душе и сыронизировав внутренне над сомнительной искренностью порыва разошедшегося с карандашом Астероидова, эхнул, всколебав всё стоявшее и висевшее возле. И оттого тогда, не выдержав, сдался Гапонов и плюнул, махнув наконец рукой.
а
а
Сговор
а
а
Вот что было в тот день на собрании их в лесу на поляне, огороженной с четырёх сторон остриженными кустами и в навесе из сомкнувшихся над ними ветвей. То ли загон, то ли место глухое, лесное закрытое место.
Договорились. Ударили по рукам. По-разбойничьи гикнули и послали Пономарёва принести, чем обмывать.
Развалясь, сидели успокоенные, обнадёженные в себе. Кому что ни взбредёт, ко всему готовые и в ожидании последствий, того, что должно было наступить.
Не торопили, не гнали судьбу. Сидели молча и терпеливо. Главное было решить и договориться, чтобы один как все и все как один, сказал - и сделал.
Гапонов положил руки себе на колени и голову наклонил. Всё в нём ослабилось, отпустило, только знал, что если ещё что такое, то спуску надо вперёд не давать ни Астероидову, ни Поспелову Ц цыкнуть и оборвать, только знать чем.
Астероидов повял и погрузился в тупое пребывание в себе. То ли крольчатник недостороенный вспомнил, то ли не оструганную доску.
В нём всё было успокоено, отходившись, Поспелов сумел его оборвать и, дёрнув, поставить на место, грубо намекнув на что-то без всяких обиняков. Он не понял тогда, на что, но остановился кричать и топать, вдруг да всплывёт что, мало ли что взбредёт Поспелову на пылающий кипятильный ум?
Поспелов сидел, как сидел в начале, сделав дело и успокоясь. Тоже вспоминал то ли что приятное, то ли так ему всё казалось весёлым и радостным. Воздух был прян, напоён ароматами и пел и играл во влажно трепещущих жилах. Чем-то ещё бы достать Астероидова при случае?
а
а
а
а
а
а
Развинчиванье
а
а
Плавал себе по ракитнику чёлн. Дубина, кем-то выломанная и брошенная. Ветром и водой выдолбило ему ложе, и плескалось в нём и играло, стукая камешками. То ли покидал их туда в ложе Ц кто неизвестно, то ли самих нанесло, с песком ли, с волной ли или же сверху упали,- никто не знал.
Сазон Перфильев каждый день почти выходил на своём ялике воду ловить и видал тот чёлн. Чёлн качался себе почти всегда на одном месте, иногда пропадал, и Сазон не подходил к нему никогда, боялся.
Ловил себе воду бреднем, делал молча своё дело, никому не говоря ничего, и уходил с ним в лес. В лесу что делал Сазон, про то не ведал никто. Скрытый лес. Делился ли с кем, сам ли съедал, закапывал ли, передавал ли?
Шлёпала вода у камня, селезнем плавали лодчонки по ней, привязанные за цепь, некогда плавали, теперь, привязанные стояли. Которые уже и на дно пошли и лежали тут же у берега тяжёлым корытом, которые болтались ещё на привязи, всё больше заваливаясь на один бок, и только одна или две были целы и держались среди потопленников пока на плаву.
К кромке воды подошёл из ракитника человек чёрной тенью, наклонился над нею, потрогал, проверив, видимо, не холодна ли, и, нащупав у берега всосанный илом кусок цепи, пошёл руками искать начало.
Развинчивал гайку долго. Гайку развинчивал или ломал замок - не понять было издали, но раскрутил, что хотел. Оттолкнулся, влез и погрёб на середину.
Всходило солнце. Сазон уже отбыл на своей посудине вглубь ловить воду. Ракитник скрывал почерневший чёлн с камешками, постукивавшими внутри. И всё было как-то несвойски обычно и предвещающе глухо. Нехорошо было, тянуло какой-то марью, непонятным чем, набрякающим.
а
а
Столкновение
а
а
Не любил Перфильев загон. Сам когда ловил воду бреднем, считал ничего, а себя бы бы ловить не дал.
Склонясь в лодке над какими-то связками, что-то в руках мотал и зубами отвязывал узел.
Привычен был к такой работе Перфильев. С самого детства с дедом вот тут ходил, рыбачил под зорю, и теперь не было ничего, что бы казалось ему необычным или бы было внове.
Солнце, поднимаясь делало своё дело. Сазон, сидя в лодке, своё, и никак ему не могло прийти в голову, что кто-то плывёт.
Плывший шёл по воде ровно и плавно, наклоняясь вперёд, загребая, потом назад, и затылком не видел Перфильева.
По движению рыбы на глубине почуял Сазон неладное. Обернулся и, завидя идущего, сел на дно лодки, схватив весло.
Обороняться ли задумал Сазон, отпихнуть наплывавшего, проучить ли только, - трудно было сказать, скрытый был человек, никому не сознавался в себе, не открывал своих таин.
Напрягшись, сидел на коленях, упираясь в конец, и ждал. Мстил ли за рыбу, неминуемо распугиваемую шараханьем весла по воде и шлёпаньем брызг? Мстил ли за нарушаемую тишину и девственную потревоженность глади? Только, подождав, размахнулся плечом, вскочил и опустил плашмя греботину на голову проплывавшего.
Это было жестоко и дурно с его стороны. Понять невозможно было по-человечески такой странный шаг. Но Сазона трудно было судить общей мерой. Сазон старой закваски был человек, со своим видом на обстоятельства и неусвоенным прочно багажом всего накопленного человечеством.
Остановился плывущий, и лодка с ним.
а
а
Оттягивание
а
а
Свернув в клубок ударенного веслом, заворотив в какую-то ткань, не то рогожу, чтоб не узнать, Сазон сволок его мимо ракитника в лес. Так и не выяснив, кто то был.
Прошлогодняя листва под ногой шуршала и вспучивалась бугром перед телом, заложенным в тонкий брезент.
Идти приходилось долго. Липы тянулись высаженной полосой. По тропинкам не надо было идти, идти приходилось прочь от тропинок, от тех мест, где бывают люди.
Знал ли про то Сазон или животным чувством своим бывалого рыболова чуял, как надо идти, чтобы не попадаться, но всё время сворачивал именно туда, где его не ждали, не могли ждать.
Растерзавшаяся следом полоса земли, вся взбурёненная, словно вспаханная, вопиюще могла свидетельствовать.
Но на это Сазон внимания не обращал, шёл себе, как если бы с чем привычным, как если бы постоянно ему приходилось ходить с таким грузом, и место само привыкло, и сам он, вон только ноша могла быть потяжелее, чем как всегда.
Кочки и пни, торчки и выросты, щетинившиеся из земли, обходил Сазон, обмерял словно. Не спеша, делово, помогая себе ворочать деревеневшее на ветру тело.
Ветра не было слышно, он вроде бы как и не был, по верху не шелестело, не ходило ничто, а низ обдувался, обхаживался сквозняком, словно кто стоящий спереди, куда надо было идти, и сзади, откуда пришёл, пооткрывал фрамуги.
И тянуло, и дуло с воды и от воды ветерком, прохладцей несло, по ногам и по телу. И дальше, вглубь.ааа
а
Опущение
а
аа
К яме подойдя, Сазон наклонился над нею, заглянул глубоко. Колеблясь, видимо, то ли не то, и хорошо ли тут.
Отломал ветвь некоторой длины, опустил в низ, обмерил. Показалась не так, как бы надо. Рыть, однако, не стал.
Зашёл с другого конца, заглянул.
Жизнь могла представляться какой угодно - тяжёлой, невыносимой, проходящей сквозь, как дождь в деревах. Могло быть хуже, могло быть лучше, могло быть никак, беспроходно. Но ничто не заменит жизнь такой, какова она есть.
И склоняясь, и обходя яму со всех сторон, Сазон невольно иль вольно отдавал дань почтения тому, кого не знал почти, но в ком уважал человека и его право на лучшее. С таким бы тщанием и так бы умело и осмотрительно он бы и себе, наверное, выбирал щель, где лежать, последний приют бренного существования.
Глухой лес склонялся над ним, гудел, словно сочувствовал, и сброшенной в яму палкой отозвалось эхо.
Провал раскрывал объятия, притягивал, и Сазон уже сам готов был прыгнуть в него, таким он ему казался.
Отойдя от ямы, Сазон наклонился над ношей и развязал. Как брата, подняв на руки и поднеся к краю, Сазон его опустил. Не сверху, так, как кидают ненужное, а постепенно, спуская одно, потом другое, и, наконец, уже держа за последнее, за то, за что можно было ещё держать, разжал сжимавшие тело
пальцы и вытащил наверх руку.
Постояв ещё некое время, подумав (отдавая дань), наконец отряхнулся, оббил от налипшей земли ладони, свернул принесённую ткань и потёк вспять.
а
а
Растопыривание
а
а
Ноги могли подвести Перфильева, одни только ноги, их было видно под известным углом.
Однако не подвели.
Пришедший на место Пономарёв с вином ничего не заметил. Он шёл себе из села, шуршал, вспоминая тёплые слова Дарьи, говоримые ввечеру, и свои на эти слова ответы, и всё у него внутри дрожало в предчувствии.
Вечер был тёпл, и тепло, телесно трепыхалось несомое, целый баллон. Дел было по горло вчера, сегодня можно и отдохнуть.
Хорошо таким вечером идти себе по колено в листве, раскидывая насыпанное горой, и Пономарёв рассып`ал, не зная, не думая, откуда это взялось и что это за гора - куча листьев.
Словно трактор пропахал по ряду Пономарёв в детском взрыве, расшвыривая всё ногой. Скакал и прыгал, и только что не бил ногой себя по ноге при подпрыжке, не доставал.
Чудилось Пономарёву осинник, лето, и что-то такое там, то ли Дарья стоит, то ли корова спряталась и не мычит, не хочет мычать, понравилось ей.
За бугром видны уже стали пучки торчащих верхушек - ровные, словно стриженные и начавшие уже отрастать кусты, щетина ли после бритья, головомой ли, встопорщенный и просушиваемый?
Лето в осиннике было таким большим, таким зелёным и нескончаемым летом, половодьем чувств. Пономарёв сливался с природой, сходился с ней, и один на один ощущал себя с ней водяным.
Было что-то таинственное в этой близости, какой-то неведомый никогда дотоле кутюм, и, отчаиваясь ему, Пономарёв находил для себя непонятным отсутствие потребности растворяться, расшвыриваться, растворяясь, и расходиться в нём.
Идя по насыпи, по бугру, он уже был не тот, что был только что перед этим. Он был подтянутым и надутым, с распущенною губой.
а
а
Убеждение
а
а
Придя к ним, он сел и не сразу отдал баллон, делая вид, что не хочет с ним расставаться и что дурнее, чем есть, не всё понимает.
Гапонов искоса глянул и, надув губы, отворотился.а
Астероидов не хотел никуда смотреть и никого видеть. В нём всё было надорвано суетой, всё гудело от подозрений.
Поспелов встал и, подойдя к Пономарёву, протянул ему руку. Рука повисла сама по себе, не встретив ответа.
Ответа и не могло быть, слишком Пономарёв знал цену имевшемуся и не хотел просто так отдавать.
Надо было поуговаривать, поубеждать.
Поспелов умел убеждать, но не захотел сам это делать.
И хотя Астероидов сидел, никуда не глядя, и Гапонов - надувшись, оба хорошо понимали, что Пономарёв так просто ничего не отдаст, а Поспелов не будет сам уламывать сопротивляющегося Пономарёва.
Посидели ещё, отдыхая. Тянули время. Нельзя было сразу так отойти, не имея повода.
Гапонов почесал руку, почесал нос, встал, разминаясь, потянулся к веточке, свисавшей над головой, заломил. Принялся грызть и сплёвывать, давя в себе что-то вздымавшееся.
Астероидов повёл глазами, осмотрелся по сторонам и сменил положение. Сидение стало назойливым.
Чего ожидал Астероидов? Чего так хотелось Гапонову? На что не решался Поспелов? Пономарёв, давя в себе неприятие, достал баллон.
Лица открылись, сосредоточились и приобрели общее выражение давно скрываемой грусти.
Всё было тихо в лесу и скромно. И по-весеннему сыро.
а
а
а
а
В лесу отрубают руку. С тяжёлым чувством
а
а
Шаги
а
а
Распорками лес стоял над Молоконовым. Брёл он, таща за собой выдохщийся мотоцикл. То ли вылетело в нём что, то ли оборвалось, а бросать было жалко.
Тяжело ему было, совсем не под силу в путавшейся под ногами траве и шуршащих деревьях.
Плюнувший Порохов мерещидся ему из кустов, Глазырин, и всё это в нём гудело, как в пустом барабане залетевший туда неизвестно откуда шмель.
Распознавая дорогу, он шёл нутром, не видя ничего перед собой и чудом не натыкался в стволы и не влезал в валежины.
Не было ему тут всё так знакомо, как шедшему до него перед тем Пономарёву, не здесь его жизнь прошла, хотя и случалось бывать.
По пнёвнику катился клубок перематываемой тмави, было ли что или маячило? Не вникал Молоконов в то и потому про то и не ведал. А должно бы, поскольку не сам он был здесь, шло за ним.
Кто-то двигался от куста к кусту, невидимо, следно, перетекая смыкавшееся пространство за Молоконовым, паутину разбираемых им ветвей.
Тень ли ловил идущий следом, знать ли хотел, куда направляется Молоконов, чт`о за мотоцикл с ним и можно ли будет его потом взять,- про то неведомо, про то нельзя было прочитать в перетекавшем, про то невидно было по нему. Скрыт он был, сам в себе скрыт, словно коробочкой катился по лесу,
затворённой и завязанной сверху коробочкой.
Молоконов, погрузясь, ничего не слышал. Лес отдавал в своём чреве только его шаги. Плеснуло по ветвям нитью. То тянулось за ним чьё-то сумеречное, чьё-то неявное, чья-то жуть.
а
а
Встречание
а
а
И пришёл к ним Молоконов на канун. Как раз вовремя, как раз к почину. Баллон только освободили от вскрыши, закрывавшей его, от резинового картуза с обод`ом. И раскрывши, увидели Молоконова, входящего к ним.
Осветилось лицо Пономарёва лучом изнутри, каким-то нетленным, нетронутым, девственным. Так, чтоб никто не мог, однако, сказать и посочувствовать.
Гапонов и Астероидов распрямились, встали, зогородив. Поспелов стоял как был, только напрягся.
Встреченный всеми, Молоконов остановился в растерянности, положа руки на руль, словно в нём была вся его сила, словно руль составлял основу, стержень его бытия.
С гневом посмотрел преградивший дорогу Гапонов, глаза в нём вспыхивали, бросали искры, стремились испепелить.
Дальнейшее продвижение стало невозможным. Мотоцикл отпрянул и, как уставший баран, повалился наконец, намученный, на траву. Молоконов вскинулся, словно пригвождённый к стене и, наскочив на Гапонова, поспешил очистить дорогу, пихнув его, оттоптать, отдавить. Умаявшись за день, оплёванный изнутри, оскорблённый у Порохова швырнутым в лицо подлокотником, он уже не владел собой и, размахнувшись, головой саданул с маху голову Гапонова. Тот устоял, у Гапонова крепка голова.Вместе они, схватясь, свалявшись, покатились путём, пройденным перед тем Пономарёвым, мня собой небольшие, попадавшиеся под спины кустки, вороша ногами траву и грызя и кусая уши.
Оставшиеся смотрели, собравшись вместе, повторяя глазами движения катящихся тел.
а
а
Падение
а
а
Катание по прогалине набирало силу и темп. Начиная напоминать переваливание брёвен. Строевым лесом становились двое, волочащимся по земле. Не своей волей мело их, а кто-то тяжёлый, с одышкой, трактор, тащил на сплав.
Не становилось от этого легче ни тому, ни другому, дышали свистя, натруженно, тяжело. Понимание не приходит сразу, не облегчает.
То Гапонов был сверху на Молоконове, то Молоконов вздымался над ним разъярившейся, урчащей кручей. Ни один не уступал другому, ни один не мог одолеть.
Вот уже начали кончаться порубленные пеньки, вот уже и щепой, с них обрубленных, усеяло им зады и спины, вот уже пошли мять растущие по краю кончавшейся вырубки кучерявые травы - дудырг`у, хвощи и лишайники и, перевалясь, покатились дальше.
Кому, когда ему припечёт, не придёт в голову начать сопротивляться и бить попадающихся под руку всех и вся?
Молоконов хорошо помнил тяжёлую сиротскую жизнь. Без родителей, как в приюте, один, в лесу, с едва слышавшей бабкой.
И Гапонова его бытьё не особенно развлекало. Всего надо было достигать самому, пыжиться, сопротивляться, принимать тумаки или бить.
Так и катились они под шорох переворачиваемой целины, не заметив, как, перевалившись через бугор, оказались у края ямы.
Падение было резким, как толчок в бок. Оба не успели очнуться, ни продыхнуть, ни набрать в лёгкие воздуха перед нырянием,- что ещё там в провале, какой такой тяжкий, сырой, застоявшийся дух, какие объятия, какая подземная потусторонняя жизнь, бытие без конца и начала?
а
а
Шок
а
а
Впервые оказавшись в таком положении, они не удивились. Не было времени удивиться. Сумрак объял, влага чёрной земли, невидимой, не на свету, и потому не светящей.
Сидели вместе ещё, обнявшись, не расставаясь, не успев расстаться. Не катились. Остановка была прочной, тугой. Капля по капле выходил раж, набиралось терпение. Его много надо было, тяжёлого, без просвета, чтоб хватило заполнить им эту яму, этот провал, или ещё что, куда попали.
Сложили руки с себя. Разъединившись, стали собой. Молоконов сидел против Гапонова, тот против него, не смотрели перед собой, не видели.
Шевелиться было трудно, ломило в костях, побитые ноги гудели.
Расстилалось глухое пространство. Тёмное, без углов и щелей. Просвета не было в нём, ничего не светилось, и глаза уставали утыкиваться в эту чёрную стылую и сырую жуть.
Если б открылось сверху окно, чтоб увидеть, что же произошло. Если бы закричал кто из лесу, их ли ища или просто чтоб аукнуться, отбудиться. Но никто не кричал и ничто не открывалось.
Поднявшись на ноги, Гапонов принялся шарить перед собой. Медленно двигаясь, едва ворошась. Всё было невидимым им для глаза, но ощупи могло поддаваться.
Это был первый расчёт, и Гапонов, ведомый им, шёл, переставляя ногами, Молоконова обходя, шёл и упёрся. Упёршееся, не пустившее дальше было ногой. Ногой завалившегося здесь человека. Это Гапонов понял сразу по сапогу и по тому, что было дальше.
Встав перед ней, затрясшимися губами и ртом, Гапонов завопил к небу. Вопль улетел вверх и не вернулся. В проёме стали видны звёзды и лик спасителя.
а
а
Отматывание
а
а
Наклонились над ним, когда вытащили, с сочувствием. Гапонов дрожал и трясся, в себя приходя с трудом.
Молоконова так и оставили там внизу, ещё сбросив на него мотоцикл. Мотоцикл вёл за собой Поспелов - упирающегося козла.
Отошли, отвели Гапонова, нахлопали по щекам, сунули в нос подышать бензином от мотоцикла, на тряпке, оставшейся от него. Гапонов махал руками, всхлипывал, отбивался.
Не ведающие происшедшего, повели они его за собой в лес, Поспелов и Пономарёв - поддерживая, Астероидов с баллоном следом.
Шуршанием с остановками отмечался их путь, по которому шёл до этого к месту Пономарёв, расшвыривающий листву, а ещё до того Сазон, таща узел в брезентовой упаковке. И всё было как и тогда, тихо, понуро, ветер изредка шелестел по ногам, по низу, не баламуча ничего на верху, не тревожа, не суясь в лицо. Стояли липы и ели, раскачивая лапами, задеваемые.
Шли в обратную сторону, к низу шли.
По дороге что попадалось, подбивали ногами, особенно Пономарёв. Астероидов волочился возле, думал своё. Как бы не упустить, не забыть всё поспеловское и гапоновское, и припомнить потом всё, когда надо будет.
Поспелов, таща за собой Гапонова, ухмылялся, не принимал всерьёз. Смешно ему было падение Гапонова с Молоконовым, и напуганный падением Гапонов смешон, и всё, что в этот день происходило, и с баллоном Пономарёв, и Астероидов теперь с тем же баллоном. И не мог он подавить в себе смех.
а
а
Бросок
а
а
Рука наклонилась над ямой. В тяжных перстнях рука.
Хотела ли вытащить Молоконова или так, склонилась над ним, осенив, посылая ему последний привет и прощение с мотоциклом. Рука была неестественно как-то бледна, неизвестно кому принадлежавшая, пальцы не шевелились, словно боялись потерять хотя бы один из отяжелявших перстней.
Молоконов, открыв глаза, воспалённые долгим невиденьем, поднял их кверху и увидел руку. Она вся была - силуэт, наполнявший пустоту нависавшего над ним клочка неба, вся была вырезана словно, в жёстких линиях, твёрдо, словно макет. Рука не человека - кукулы.
Над ним было тугое пространство, под ним - замкнутое и уходящее в ничто, пол, сырой и холодный, вспаханный рытьём, слежавшийся временем, утрамбованный. Мотоцикл, перевёрнутый, лежал возле, послушно согнув переднее колесо, ручки ушли в землю, воткнувшись, и весь он напоминал жалкое
брошенное животное - убитого в лесу кабана с поблёскивающими клыками. Молоконов пытался уже на него встать, чтоб вылезти, но этого не удалось.
Рука могла оказаться спасением, рука что-то означала, кому-то же принадлежала рука. Молоконов встал, потянулся к ней, приподнялся, влез на раму, поцарапался немного наверх, осыпав край.а
Рука исчезла. И появилась. Хотела ли вытащить Молоконова или так? И вдруг упала, отрубленная, прямо на голову, стукнув костьём затылок и просквозив вниз. Молоконов с тяжёлым чувством съехал за нею.
а
а
а
а
а
а
Козлы
а
а
В жизни каждого человека бывают периоды. Периодами он живёт. Сначала всё представляется невинным и ничего не значащим. Вернее никак не представляется, поддаётся движению, как поддаются течению жизни, не задумываясь и не мучась ничего изменить. Потом проявляется нетерпимость. Тяжёлое желание, чтоб было не так, и недовольство тем, что окружает и как всё вокруг происходит. Затем недовольство становится закреплённым - не просто плохо, а плох такой-то, не будь его, всё было бы по-другому. Со временем недовольство растёт и может принимать утомительные размеры, стать всеобщим, паническим, охватить всю натуру переживающего. Однако такое вселенское озлобление не длится долго, оно обращается. Иногда - в занудство, но чаще - находя себе постоянный объект, некоего козла, на которого с постоянством свергает весь накопляемый груз и тем на какое-то время обретает недолгое равновесие. До другого случая, до следующей необходимости навалиться. Такими козлами друг другу были Гапонов, Астероидов и Молоконов.
Они знали друг друга с детства, и потому были по-особому нетерпимы, с тяжёлым, растянутым в периодах, длящимся чувством. С неспособностью выйти за пределы ими же самими отмеренного себе пространства непрощённой ненависти, подогреваемой друг в друге, нахлёстываемой то с одной, то с другой стороны, то со всех трёх сторон одновременно. Если кто-нибудь из них забывался, отвлекаемый на собственные дела, уходил, то другие, словно остановленные в беге, кидались немедленно на задумавшегося, как будто от этого зависел их выигрыш, их маячившее впереди ничто.
а
а
а
а
У Астероидова в саду был большой цветник. Флоксы и астры каждый год высаживала сестра Астероидова, ухаживая за ними, поя и кормя.
Гапонов видел всё это через забор. Душа его переполнялась. Почему у Астероидова такой цветник, почему эти флоксы и астры у Астероидова растут? И у него были повод и основания думать. Племянник у Астероидова на почте работал, а Гапонов по почте получал семена, и именно такие флоксы и астры заказывал он в последнее время и не получал.
Гапонов решил насолить астероидовскому племяннику и написал, что кто-то вскрывает почтовые отправления и не гнушается изымать. Даже не отправит если племянник по своей почте этого про себя, всё равно, вскрыв, сообразит как-нибудь, что про него, и будет знать, что Гапонов знает.
Племянник, видимо, прочитал, потому что (Гапонов видел) бегал потом к Астероидову и что-то ему кричал и непривычно даже как-то шипел на него, на что тот не ответил и заикался, и вызывал сестру, и вместе они махали руками, и шикали, и шелестели что-то себе.
Так что Гапонов понял. И появилось у него желание проучить Астероидова. Ночью, невзирая на тишину и разбрёдшихся по саду собак, влез он и повырывал все флоксы и астры у Астероидова. Повырывал и побросал тут же, чтоб показать этим своё презрение, и ушёл.
Неприятно было утром увидать такое в цветнике Астероидову. Но что мог он сделать? Знал Астероидов, что Гапонов знает, и потому устроил такое, потому и повырывал.
Скрипя зубами, хватил со злостью пучок повыдерганных астр и, размахнувшись, швырнул им в сторону, откуда приходил по ночам Гапонов. И не забыл.
а
а
а
а
а
Гапонов Астероидову насаливал всем. Вместе играли они в одной песочнице с детства, и Гапонов всегда отбирал совок. Вместе ходили в школу и сидели за одной партой, и Гапонов переворачивал чернила на тетради и книги Астероидова и мазал крышку. Вместе потом ухлёстывали за одной, и Гапонов, нет, не отбил, но наговорил ей такого, что у той желание иметь с Астероидовым что-нибудь общее напрочь пропало, и всего этого, конечно же, не мог простить Астероидов Гапонову.
Он всё делал исподтишка, чтоб не мог Гапонов понять или догадаться, потому что, не делай он исподтишка, выходило бы хуже, совсем было бы невмоготу.
Принесут что-нибудь на двоих, Астероидов спрячет и сделает вид, что так было. Скажут что-нибудь сделать, Астероидов передаёт Гапонову, что всё это поручено сделать ему, а он свою долю давно уже сделал, а не говорил, потому что думал, что Гапонов сам всё знает, и делает при этом невинный вид и отходит в сторону, потому что Гапонов всё это должен сам. И Гапонов делал, и потом узнавал, когда было поздно.
Астероидов видел, как Гапонов, собирая арбузы, торгует ими. Стало обидно, почему это Гапонов торгует, а он, Астероидов, не торгует, и принялся он портить Гапонову: то палками поколотит арбузы, так что нечего станет везти, то незаметно откроет борта у грузовика, на котором собирается ехать Гапонов, и арбузы на повороте все выскочат и потекут, то проколет шину, и грузовик, прошлёпав какое-то время, свернёт, заартачась, в куст.
На всё это Астероидов смотрел от себя, злорадствовал, и не отпускала бьющая всюду мысль - чем бы ещё таким насолить Гапонову, чем бы его допечь?
Посмотрев, уходил к себе и закрывался в спальне. Там ему, в одиночестве, думалось веселей.
а
а
а
а
Молоконову показалось, будто Гапонов на него замахнулся и хочет выбить курешницу у него из рук. Досадно стало и огорчительно Молоконову, что Гапонов так себя с ним повёл. И уйдя от выпада, он на Гапонова про себя задумал недоброе.
Всякий раз, проходя мимо гапоновского двора, косил он на него и в сердцах плевал на ту сторону. Гапонова, выползавшего к себе из дверей, он видеть не мог, и не смотрел на него, а двор, тот многократно был обплюнут Молоконовым.
Встреч, однако, было не миновать. Но не лоб в лоб. То выскочит тот вдруг неурочно, прямо под колёса Молоконову, несущемуся на своём двухколёсе. То, проходя к себе вечером, завидит мечущуюся у поворота фигуру, настраиващую что или вышедшую в разбой, Молоконов не поймёт сразу что, а то Гапонов, оказывается, караулит своё под забором, по вечерам не спится ему, звёзды чтёт, следит за кем, а то просто, может, наблюдает, как вечером себя чувствуют по дворам те, кто не спит ещё.
Потому, выйдя на Гапонова сразу, Молоконов так и застыл, не зная, что предпринять, и уж потом на него кинулся и повалил. Вспомнилась Молоконову выбитая курешница, убежавший с ней Гапонов. И не мог он простить ему той курешницы и не простил. Не мог обойти его, хотя в первый момент мелькнула у него и такая мысль: бросить всё и бежать. Потому что на двор плевать сподручно было тихо воспитанному бабкою Молоконову. Нападать не любил он. Не в правилах это было ему.
а
а
Раскудыкивание
а
а
Сиротски выглядел перековыренный спинами борющихся бугор. Ничего на нём не росло теперь, а если бы и росло, было бы скомкано. Больно было смотреть.
На бугре были когда-то травы, цвели цветки и палки одна к одной торчавших некогда кукуруз. Они давно отросли и были обобраны. Больше потом и не сеяли здесь: далеко ходить проверять и ловить таскунов. Потому и заброшенный стоял на солнце некогда такой удойный и плодородный бугор, не приходили к нему за делом. Стал сползать в яму, и теперь легко его стало преодолевать, почти никаких усилий не стоил, надо было только поднять ногу и переехать.
Яму тоже забросили. Компостная была яма, сваливали в неё всё, мусор, листья, траву, рвань и дрань, и всё это гнило, цвело, прело, принося потом обильную пользу.
А потом выгребли её тож однова и забыли.
Гапонов, идя под руку с Поспеловым от ямы, ничего такого не помнил, перед глазами его расстилался пейзаж слишком низкий, видимый под ногами, и, ревя в голос, он этот пейзаж подбивал и толкал своими ботинками.
Астероидов, плетясь следом, видел и жил перед собой. Сейчас он видел спину Поспелова, сказавшего ему что-то, какую-то неприятную вещь, как задолго до того перед тем видел Гапонова, выдравшего из души его флокс и швырнувшего его тут же на гряду.
а
а
Выход
а
а
У коновязи стояли двое. Переминались с ноги на ногу. Словно их должны были привязать, но ушли, забыв.
По селу тянулись тени уходящего к ветру солнца, было малиново в той стороне и лениво плыли по верху отсвечивающие от земли круги. Их много было на этом верху, они крутились, заходили один на другой, как кольца, рассыпающиеся со штыря чьей-то медленной белой рукой, как водяные радуги поднимающихся, перемещающихся, шагающих друг через друга струй. Ветер носил эти кольца или же кольца, ходя, испускали ветер, все и одновременно?
Вышедший из кустов в тёмном сатине подошёл к ним, стоявшим у коновязи, и, отвязав, повёл за собой, будто под уздцы ведя послушную, кивавшую на каждом шагу каурую лошадь.
Фигуры исчезали в неясном рассеянии света, и уже нельзя было их ухватить. Что-то маячило невдали, какая-то неверная тмавь, и уверенности не было в том, что была, и нельзя было ещё её не заметить, пока не совсем исчезла.
И так удалялись они и шли - тёмный в сатине, ведя за собой то ли двух ослов, то ли послушную лошадь, и он, и эта бредущая за ним с миром тень словно уводили за собой свет.
Выкатились во главе с Поспеловым из лесу на дорогу Гапонов, Астероидов и Пономарёв. Темнело, всё погружалось в полусвет, и бывших здесь и потом ушедших растворяла тьма.
Село лежало решетом, и в просветы его, в мелкую сетку дырок, загорались и тлели потом там и здесь огни.
а
а
Насильственное привязывание к стулу. В собственном доме
а
а
Приготовление
а
а
Сазон прошёл домой. Отворил щеколду - и во двор. По двору мелко-мелко, волоча за собою бреднем. Заметая следы и себя не помня.
Пробежал и спрятался, закрывшись.
За ним пронесло какой-то мелкий ветер. Шелестя травой и подстилая пыль, шастнул он в тёмный под навесом вступ и сохранился там, дыша, подрогивая, поднимая на себе край вздымавшейся тени. Ходившей изредка вдоль стен.
Ковылём вдоль дорожек ходили ещё и другие тени, неизвестно откуда взявшиеся и неизвестно чьи. Их переносило, как по полю мелкий, сыплющий в крупку дождь. Они останавливались, замирая, над чем-нибудь, покачивались, протряхивались и переносились дальше.
Почему они так ходили по сазонову двору, чего хотели, что было в них и что им надо? Об этом Сазон не знал, он их не видел, они никогда не показывались ему. Бывали ли они здесь всегда или приходили протрясываться только по вечерам - об этом тоже ничего не знал Перфильев.
Ему только казалось, что он один живёт. Одним он не был. Днём в его отсутствие кто-нибудь заходил. Вечером приходили тени.
Дверь невидимо отворилась, хотя брошенной не была. Скрипнула на пяте. Тени, дрогнув, качнулись в сторону, словно ветром на них пахнуло из приоткрытой двери и они не могли устоять. Медленно выползло на крыльцо под навес что-то в чёрном, едва видимое в надвинутом на лицо балахоне, и помахало крылом в сторону пробиравшейся вдоль сазонова двора затемнённой дороги. Оттуда что-то вылезло на бугор и поползло через забор внутрь.
а
а
а
а
Грохнули по дереву сапогом, заходя. Грохнули, высунулись, оглянулись по сторонам и закрыли за собой дверь, уходя внутрь.
Тени колыхнулись, дрогнувши воздухом, и застыли.
Не было слышно ничего снаружи. Внутри что-то происходило. Громыхнули в сенях, перевернув ведро.
Сазон был предупреждён. Вскочив, схватил что-то острое со стола и нацелился в дверь метать.
Однако никто не входил к Сазону. Текли минуты. Время шло. Не было никого. На пороге не появлялись.
Следующая после входной дверь была тяжела, срубленная грубо и топором. Дерево старое, изъеденное по краям. Крест-накрест прихваченное доской.
Подержав в руке взятое со стола, Сазон положил его на прежнее место.
Всё было недвижимо, не предвещая ничего нового, никаких перемен, ничего, чего следовало бояться.а
Между тем какая-то опасность витала. Чувствовалось чьё-то присутствие, неприятное и дурное.
Сазон, видимо, ёрзал, потому что и со двора, стоя, можно было ощутить какое-то натяжение, беспокойство, какую-то переполненность и нарушенность обычного равновесия внутри.
В сенях стояли вошедшие в дом и наполняли своим присутствием постоянно пустую и одинокую в это время сазоновскую избу.
Изба до сего дня стояла нетронутая, не посещённая, и вот теперь в ней что-то произошло, какой-то перекос произошёл, какая-то избыточность ощущалась, какое-то непонятное вспугнутое движение и суета.
Стоявший у дерева в своём саду Астероидов заметил это происходившее с сазоновской избой, и стало ему не по себе, и он испугался.
а
а
Припадание
а
а
Зажёгся свет, забегали, замелькали тени, слышны стали звуки борьбы, глухие удары об пол, падения в стены, мелькание чёрных крыл, беготня голов, взлохмаченных буйством, клацанье, кидание орудий. И наконец, всё смолкло.
Побитость ощущалась во всём. Свет погас, кинули стулом в окно, выбили раму и выскочили.
Их было трое, в чёрных, накинутых на головы и плечи хитонах. Они пробежали двором, прыгнули через забор в дальнем, на другую сторону от дороги углу, и скрылись. Темнота съела их, как съедает ржавь.
Вспугнутый, Астероидов стоял у дерева. Глаза мелькали, ловя происшедшее, не могши понять ещё до конца, в чём дело, не сообразивши. Держась за ветвь, понимал, что что-то произошло, что-то необычное, что-то, с чем не приходилось сталкиваться, но что это?
Отойдя на два шага и желая оставаться в тени и видеть, Астероидов присел, глядя через забор. В заборе бежали щели, одна за одной, образуя решетник, через который видно, и две поперечины, не мешая видеть, скрывали присевшего под забор Астероидова.
Дом был пуст. Свет не горел и не зажигался. Дверь закрыта, и с улицы не видно. С улицы вообще нельзя было бы понять, что же происходило, даже если бы захотел кто понять. Всё стояло как было, брошенное, во всём этом было что-то не совсем привычное, что-то, что делает предмет не в себе, но понять трудно, что же, и не чувствующий человек, не умеющий понимать, не привыкший видеть Ц не поймёт, не увидит, пройдёт мимо.
Астероидов медленно, пригнувшись, стал пробираться к забору. Тихо, чтоб не услышал никто. Незаметно, словно шёл по пятам волку.
а
а
а
а
Если бы привязали в углу к забору козу и если бы спутали ноги, обшарпали всю, общипали, забыв подоить и бросив на произвол. Если бы молоконовский мотоцикл обляпали грязью и обплевали, ободрали на нём чехол и сорвали ручки. Если бы сарай у Гапонова подожгли и вынесли и раскидали бы всё, что в нём было накоплено. Если бы к Пономарёвой Дарье принесли мазут и обмазали бы её новую скатерть с дубовым столом на придачу и её всю, а перину перевернули, вспоров, и пустили пух. Если бы Кассетов ждал на ветру Порохова, продрогший, вечер, другой, и не дождался, и он бы замёрз в степи. Если бы было всё это, можно бы было понять, и Астероидов бы, наверное, понял, но то, что произошло, и то, что он видел, и, возможно, и то, что увидел потом, перебравшись к Перфильеву, понять было трудно.
Поэтому, медленно и осторожно покидая свою территорию и переходя на другую, Астероидов словно менял измерения, где все понятия смещены и всё представлено в ином виде, где, чтобы понять, надо перестать понимать известное доселе.
Нога Астероидова занеслась, хотя весь он оставался ещё у себя, некоторое время поколебалась, словно не зная, стоит ли преходить черту,- и перемахнула. Решительный был Астероидов.
В этом естественном колебании и борении чувств застиг нависающую забором ногу Поспелов, и стало ему любопытно узнать, что это Астероидов ночью собирается производить. Нагнувшись, чтоб не видно было, пошёл вдоль забора, остановился, замер и стоял так некоторое время.
а
а
а
а
Астероидов перебирался от забора косо, не напрямую, чтоб не видимо было от окна, прячась за бугры раскопанного сада, за кусты растущей бузины, падая по временам вдоль борозд, сливаясь с краем земли, образуя её естественные выросты - насыпи и кочки, пропадая в них, бородавчатых пупырышках тёплой земли, как её сучок, невидимый и слитый с ней, продолжение, вышедшее из неё. Крестьянская натура Астероидова легко ему это позволяла.
Поспелов, намётанным и привычным глазом, испытывал неловкость, не постоянно видя Астероидова. И только отмечая внутренне по временам то место, где он должен быть, и которое, видимо, им было.а
Если бы Поспелову предстояло кидать палкой, он не ошибся б, кинул, но это было бы движением изнутри, инстинктом, а не виденьем предмета цели.
След, появляясь, пропадал и, пропадая, появлялся снова. Астероидов полз, и Поспелов, следя за ним из своей засады, неслышно на напруженных ногах подходил с каждым щагом ближе.
Могли ли они встретиться на дворе Перфильева? Нет, не могли. Потому что, когда Астероидов уже входил в избу, Поспелов только приближался с севера к забору.
Могли ли они встретиться носом к носу, столкнуться, обменяться репликами, поделиться впечатлениями? Не могли, потому что была ночь, Астероидову из освещённой половины не было видно прячущегося за забором Поспелова, а Поспелов не спешил стать видимым для Астероидова. И переговариваться они тоже не могли, такое было время, не переговорчивое - темно, глухо и не понять, где кто.
Поэтому в избу Астероидов входил один. И, войдя, увидел, к стулу привязанного поруганного Перфильева.
а
а
Вытягивание
а
а
Астероидов стоял над Перфильевым, смотрел и не мог понять, в чём дело. Было совсем темно, свет не горел, лампа валялась брошенная и абажур был растоптан. Поэтому не мог Астероидов увидеть всё в подробности, что было, что произошло и чем кончилось. Неясный свет в окне, входя внутрь, только намечал следы беспорядка, не придавая ему полноты. Формы мешались, путались, находя друг на друга, сплетаясь, скрещиваясь и рождая вместе одну, неясную. Линии и тени, равно как и границы света, тьмы, полутеней, накладывались, стягивались, расходились и были непонятны.
Разглядывал всё это Астероидов, разглядывал, силясь понять, где что, представить в целостности и отдельно. Не мог. Словно наощупь, как слепой ощупывает находящийся перед ним предмет, чтобы собрать, склеить разрозненные представления объёма, Астероидов тыкался глазами в пустое пространство, но, в отличие от слепого, ничего не представлял перед собой кроме пустого и пустоты.
Наконец, глаза ли стали привыкать или рассветилось что, только выступил из темноты немного стул, блеснувший спинкой над затылком привязанного к нему Перфильева, немного табурет, перевёрнутый и лежащий боком, немного что-то брошенное не так, как подобало, немного край стола с набросанными по нему объедками и клочками, немного сам Перфильев, сидящий так, будто он всегда сидел здесь и всегда только сидел, будто пришитый к стулу, так основательно, так хорошо он был привязан к нему.
Астероидов, раскрыв глаза и расставив руки, чтоб ни на что во тьме не наткнуться, пошёл навстречу, то ли желая спасти Перфильева, то ли в надежде удостовериться, что это он, и уверить в том себя, чтобы совсем не потеряться, не пропасть, не исчезнуть в этом мире потерянных представлений и неуловимых в воздухе неверных вещей.
а
а
а
а
Ностальгические поиски души. В чужом углу
а
а
Рукобитьё
а
а
Открывая дверь, Поспелов видел спину, склонившуюся в углу. Не мог понять только чью.а
Оттуда шло движение, его можно было расслышать, оно шло на звук. Раскрывались, разворачивались колена намотанной на шпули тишины и брякались с подгудывающим шумом об пол. Трясло в движении ходящие нули пространства, невидимого, не пробиваемого глазом; словно в напряжении, идущем от наэлектризованности, скопившейся от неизрасходованной, закрученной в пружину тишины, трясло чью-то спину. Эту или ту, другую, невидимую, но ощущаемую? Так электричеством, преобразуемым от большого к малому двумя намотками катушек, трясёт трансформаторную будку где-нибудь на углу.
Стоящий издали Поспелов не мог понять. что происходит. Слышны были топтания, хождения на месте, переминания, шорох, швыряние тяжёлых пут.
Как разматывают шпагат из бухты, шлёпая об пол; как растопыренными в стороны руками водят, накручивая нитку на клубок; как раскручивают лебёдку, опуская мостки деревянной люльки с красителями и ведром; как одёргивают платье или снимают в раскат чулок,- так медленно и терпеливо Астероидов выполнял занудливое и однообразное занятие, отвязывая Перфильева от стула.
И пошло шлёпанье. По рукам били один другого. Ноги были ещё на привязи, а Перфильев, поверху уже отвязавшись, забил вдруг, захлопал руками, Астероидов же в ответ, ничего не поняв, тоже принялся хлопать и бить Перфильева. И так, друг напротив друга, Астероидов стоя, Перфильев сидя на стуле, привязанный, махались они и хлопали по рукам. Спятил ли Перфильев или показалось ему чего сдуру, нельзя было уразуметь.
Поспелов сзади тоже не разумел. Не понял он ничего. Он даже не видел, что там произошло между ними. Не мог разобрать.
а
а
а
а
Прыгая на стуле, Перфильев стал наседать. Ему было тяжело и неудобно, но он был зол и упорен, бился и грыз зубами на груди недоразвязанную часть.
Хотел ли он заставить Астероидова доразвязать или привиделись ему вдруг что-то, показалось, что всё те же перед ним, и Астероидов один из них?
Поспелов тихо, медленно вошёл и стал у входа.
Астероидов отходил, маша перед собой, остановить Перфильева в его движении не доставало сил.
Привыкнув к темноте, Поспелов начал различать происходившее. Движения подскакивавшего на стуле стали видны. Он различал теперь, как за ногами топочущего Астероидова подскакивают марионетками привязанные к стулу ноги Перфильева, как руки его перемахиваются с руками Астероидова, как голова
его Ц лиловый и натекший шар болтается у стула, как болванчиками прыгают не могущие сойти со своих мест привязанные плечи.
И невольно странности приходят на ум Поспелову, такие странности, которых никто бы и понять не смог и никто провидеть, потому что Поспелов сам, один наблюдал их у себя. Приподнятые юбки, надувшиеся пузырями животы, подпрыгивающие ноги на плацу, бегущих, марширующих и пляшущих Ц карнавал ли, марш, парад-алле или демонстрация силы? Все это часто являлось Поспелову Ц в дурном ли сне, в передрассветном наяву, в туманной голове, и как ни гнал Поспелов от себя их Ц появлялись снова.
Пляшущий на стуле привязанный Перфильев очень напоминал ему сей неприятный и недостойный упоминания в другом месте, не будь этих вынужденных обстоятельств, тягостный сюжет.а
а
а
Напряжение
а
а
Чего хотел Поспелов, чего желал так страстно увидеть? Всё в нем, что могло вздохнуть свободно, откинувшись от тянущего груза, теперь захлопнулось снова.
Поспелов стал угрюм, стоя в углу перфильевской поруганной избы. Придя не затем, придя поймать Астероидова на чем-нибудь очередном, сам оказался в положении, предполагающем душевного вспомогателя.
Дыхание его напоминало ему о сложной, тягостной неразрешимости ряда его положений.
Поспелов не мог, не в состоянии был разрешить для себя необходимости быть собой. И кто бы ни появлялся, кто бы ни приставал, прибившись течением, к Поспелову, каждый оказывался для него невольно его как второе УяФ. Потому-то и наблюдал с таким тягостным чувством, с таким растравленным саднящим самолюбием Поспелов каждого, и Астероидова среди них. Потому и было ему дело до всего, происходившего у Астероидова, со всеми, с кем он мог быть близок. Потому и знал он хорошо гапоновские с Астероидовым дела, их аграрные и коммерческие промыслы, астероидовские душевные страдания, метания поиски, находки, нагулы, прибыли, потери, растраты.
Поспелов постоял еще, переминаясь. Махание Перфильева становилось ему тяжело, давило. Как-то нескладно, глупо выглядел Астероидов в своем не осуществляемом желании помочь. Но не это гнало Поспелова, гнало нелепое скакание Перфильева почти на одном месте, но настойчивое в своем отвоевании пространства. Напоминало сны.
Поспелов повернулся уходить, зашел за выступ двери и пропал, растворившись в спустившейся в сенях тьме.
Астероидов, махавший, не видел, не ощущал вошедшего, потом ушедшего Поспелова за спиной. Спина его была наэлектризована и напряженна.
а
а
Влечение
а
а
Только как будто мурашки пробегали по спине во всё время, что смотрел на нее Поспелов, и Астероидов, атакуемый спереди, испытывал еще жжение внутри от того, что стояло сзади.
Астероидов не был настолько раздерган нервами, чтобы обладать избыточной для себя чувствительностью, но, как и всякий, он ощущал иногда, что на него смотрят сзади.
Это чувство смотрящего появлялось в нем не всегда, только когда чего-то хотел себе Астероидов, к чему-то себя готовил, чего-то ждал. Или когда взгляд бывал уж слишком тяжел.
Таким взглядом и обладал Поспелов.
Передвигать стаканами по столу и открывать им двери он не умел, но смотреть так, что всякому становилось не по себе, таким взглядом как раз обладал Поспелов.
Астероидов, отходя и всё более приближаясь к двери, словно чувствовал, что может дойти до определенного рубежа в пространстве. Дальше не пускал его взглядом сзади стоявший Поспелов. И на этом строилась вся борьба с привязанным к стулу Перфильевым. Сопротивлялся не он, ощущение тяжелого, останавливающего взгляда сопротивлялось. Поэтому с уходом Поспелова дело пошло быстрее.
Дверь не скрипнула, не раздалась, распахнувшись, не брякнула. Поспелов вышел, не задев шумом округу. В стуке подпрыгивающего под Перфильевым стула так вообще незаметно. Не слышно было его ухода. Астероидов и не услышал.
В освободившееся пространство, словно в разверзшуюся черным дыру потянуло, поволокло, и Астероидов, спущенный, спиной, всё быстрее, быстрее, задвигался к двери, его влекло, и сам он, уже не чувствуя под собой ног, быстрее, чем Перфильев поспевал за ним, наседая, выкатился через дверь в коридор Ц сенцы Ц и дальше.
а
а
а