Page 1 | Page 2 | Page 3

 

Этим и был в общем-то для него и приятен и мил Кирилл, тем, что знал, что и к чему и зачем у них, даже не столько знал, сколько просто делал, никогда никого и нигде, ни при каких обстоятельствах и условиях, ни о чем не спрашивая и не стесняясь. Не столько его научив, учить не надо было, сколько наглядно ему показав, что так можно и следует поступать и себя вести

Вот и теперь, когда они плыли на лодке ловить сома, и всё у него, и давно уже, получалось и удавалось, и шло как надо, так что он и забыл о том случае, и не брал в расчёт чего-то там не удавшегося и сложно-запутанного, путаемого по непониманию и неучастию, неумению ставить дело как надо и брать в свои руки всё, - теперь он тоже, мысленно, возвращался местами ко времени, когда же оно это всё началось, такое естественное, нормальное, само собой разумеющееся, но к которому и сил, и времени, и тяжелых переживаний стоило ему, чтобы так вот спокойно и гладко теперь приплыть

Как к воздушному, голубому в мареве, острову Васюка. Как к его постоянному недовольству и зрелой бдительности, и его сетям-стременам. Как к его пониманию и умению многого, но неучастию и сторонности чуть не во всем. Как к угощениям, неожиданным появлениям, и заботам Глафиры, везде присутствующей и нигде при этом не бывшей Как найти, наконец, обретя, Кирилла, с двумя, тогда еще первыми, их подругами, которым, по их возвращению к осени, пришлось привезти тогда с собой после них с островов по сероглазому, розово-матовому малышу, зачатому ими одновременно в тот первый год. В феврале, в конце его, одного за другим, сообразно с происходившим зачатием каждого, их родив. Чуть не в самые два последних февральских, соскальзывающих к марту и напряженных, дня. Так и не зная и потом никогда не узнав, кого из них от кого им пришлось зачать и вынашивать, кто из них был отцом кого, а может, сразу обоих кто-то из них один?.. И никто их тогда не спрашивал, ни их, ни потом других, хотят ли, могут ли, согласны ли, готовы ли они к тому, чтобы делать все это, способны ли?

Всё происходило нормальным, обычным, естественным своим чередом, так, как должно, могло, надлежало быть Если б Костюк был женщиной, он бы тоже с полным спокойствием и пониманием надобности отдался бы на всё лето Кириллу, и зачал бы от него, и родил, но поскольку в нем взбунтовавшееся и его предавшее женское его естество, потому задавленное, молчало, он не смотрел теперь на Кирилла с такой стороны. Впрочем, и себя самого он как возможный объект мужского желания не рассматривал, вполне довольствуясь выведенной им из уроков Кирилла ролью ведущего, а не ведомого

Также, и вслед за Кириллом, и в значительной мере благодаря ему, никогда теперь ему не приходило в голову рассуждать, отмечать, проверять, замечать, как, в какой степени и какой своей стороной, или же сторонами, он действует на их общих подруг. В большей ли степени на одну из них или равно на обе, и на какую больше. Не размышлял и не думал о том, хотят они его или не хотят, и насколько хотят, и когда хотят. Не приходило в голову сравнивать этих с другими и предыдущими. Он просто брал их вместе с Кириллом, всегда, когда было надо, и сколько надо, и сколько хотел, полностью отдаваясь производимым действиям, с спокойствием и уверенностью, не застревая, не останавливая себя, ни на чем таком не ловя. Зная и представляя, что из этого и когда примерно и неизбежно последует, и как себя обнаружит, но не смущаясь этим и не задумываясь о том

Лодка плыла по терзаемой ее грудью воде Как туманно неясный в рыбьем своем, опускаемом клювом, оцепенении, махавший веслом альбатрос Сом не показывался. Не видно было совсем никакого сома, даже не чувствовалось его никакого присутствия в опалявшей жаре, в которой кузнечиками, там и тут по уху и волосам стрекотавшими, носились темные бабочки-мотыльки перегретого темного воздуха, растворявшиеся, распадавшиеся тут же на вздрагивающих ослеплых глазах в опахавшее мреющие воздухоструи крылатое небыльё

Сомы любят темь и заводь. Сомам нужна мертвая, тихо-вялая тишина. Недвижимь, остановь и падь. Повешенная к подвечерию, замеревшая молчь. Без воя и труб, без трубления, без сирен и пений, без дневной и утренней, начинающейся уже, гомозни. Чтоб невидимо, не замечаемым, спрятавшись, лёжа галошей, чуять и находить. Поднимаясь потом, при удобном случае, большим буро-желтым, расплющенным снизу и сверху бревном, к променеющей тёмным солнцем поверхности, нестерпимо яркой для них, открывая кудрявую в тине пасть, еще не дойдя до верха, а уже открывая, потому что большая и долго ее открывать Выдобываясь на эту поверхность вдруг вылезшей, вылупляемой из своего чехла на плотном столбе головой, с ободьями толстых щек, раззявя розовый мокрый зев, плюющий брызгом утробных струй Чтоб захватить, заглотать, зажать, замять, затянуть в себя, засосать, в свой растянутый, толстый, раздутый с боков, чулок-бидон, очередную жертву своих караульных, застрявших в себе, ожиданий, вожделеющих и вот теперь выплескивающих себя, отрываясь, наверх

Сома не легко поймать. Надо быть напряженным и смелым. Уметь караулить, как он. Уметь топорщиться тихоступным, упрямым раком. Уметь заплывать и прятаться. Залегать, крокодильим болотным багром Уметь самому быть сомом, в патлатой губе раззяви в лохматых кустах воды. Уметь находить и накидываться вдруг нежданно-негаданно, чтоб себе подчинить, чтоб открыть в себе что-то скрытое, самому до конца не ведомое еще

И они открывали всё это в себе. Плывущий кормой Васюк наблюдал за всем этим происходящим здесь перед ним на его глазах. Видя корявое, проплывавшее под собою дно. Видя на дне том бывшее: полосы затинённых мохнатых ребристых прясел, бородатые лилии мутно-зеленой тмави, потерявшей зелень свою от долгого пролежня под водой, выевшей эту тало-мотавость мякло-мокрыми поцелуями натекавших и отступавших волнений и пробегавших стремнин. Видя лежащие брёвные палки и мусор, потопленные коряги некогда бывших провяленных временем остовов. Повевные, заходившие в углубления и росщепи, менявшиеся, переплывавшие, затекавшие, слоисто-туманные, словно пьяные, острова

Не видел только сома. Покамест не видел. В полной уверенности, точно зная, чувствуя, понимая, что он где-то есть, что увидит его непременно. А если не видит сейчас, значит еще не время, значит время еще придет, надо только понять, ощутить сейчас это время, чтобы потом не ударить лицом, не сесть своей лодкой в лужу

Тем и был провидентен Васюк, что знал всё всегда наперед, что понимал и чувствовал, чего нет Чего для других никогда не бывало, чего никто другой ощутить и понять бы не мог, запутавшись в своих переживаниях и развешиваниях, меняясь на дню по сто раз

Где-то там внизу стояли затопленные луга, может, плавали тихие утлые рыбы, которых он так легко и доступно умел извлекать, стоило только ему захотеть и приблизиться к ним на положенное для того расстояние. Каким-то ловким, единым, блистательным мановением быстрой руки, как из черной высокой шляпы, цилиндра с тульей, вдруг извлекают зайца, голубя или чёрного петуха. Извлекать, расставляя затем по какому-то своему порядку всё, что надо было для ими устраиваемого гулья.

Вот и сейчас, когда они только приплыли, раскинувши одеяло на повалившемся под ноги берегу, под деревами, ну может, не сразу, слегка в отдалении от деревов, встоявших, всторчавшихся к небу, в задумчиво-вознесенном своем возлетании забыв о сидевших под ними внизу, не замечая их, у стоп своих расположившихся, - вот и сейчас он всё расставил и разложил как надо, у самой кромки воды, ну может быть, метрах в пятидесяти от нее, от воды с сомом, в которой глухо водился он, плавая временами, всплывая, показываясь наверх, этот усато-разгневанный кашалот, бегемот без торчавшего перескопьим бугром наблюдавшего глаза, с глазом сбоку, и видевший, ощущающий всю рыбо-водную плоскость-поверхность в себе, на себе, как отсутствующую свою на себе чешую, как будто она была в нем, лежала на нем целиком, была им самим, его студенисто-желейным телом, бултыхаясь всем бывшим, живущим, случившимся, проплывавшим, торчавшим, падавшим, появлявшимся, пропадавшим и западавшим на этой и в этой несомой, носимой им на себе и в себе глупо-желтой, резиново-мякающей у берегов, в берегах, воде

Он расставлял все наловленно-приготовленное и с собой привезенное, этот лукаво-мудрый и великодушный Васюк, гортензиями ослепленного за день солнцем усталого сада и вот теперь прикорнувшего, приутихшего к расплетенному, мягко пришедшему и запавшему вечер`у, прозерпиниными дарами воздушно-неясных, к утру исчезающих, положений там жестяное вёдрышко, тут эмальная миска, там гряда положённых друг в друга стаканов, тут какой-нибудь рыбовато-разваренный, проступающий из своего оплетения, бело-мокрый изыск. И все это как-то плавно и сдобно приправленное, с какой-то положенною душевною теплотой, в каких-то приятно-пастельных, неброских, голубоватых, плывущих тонах, в каком-то эффектном разбрызге, как выплеснутое на поверхность воды расплескавшееся на своих подводно-невидимых нитях-стеблях, бело-розовое в зеленых ладонях кувшиночье. Как будто в далеком неверном мареве, на невидимых тонких ногах, маяча и вздрагивая по временам в неуверенно впериваемых глазах, покачивались и плавали на своем островном ландшафте какие-нибудь там нереальные фантастические попугаефламинги с черпатыми клюшкоклювами бело-черных бутонов больших орхидейных цветков

По острову шел туман, верней не туман, а кисейный развив, насыщаемого Васюком прибирания. Разносился привычный ему и привлекаемый им аромат. Было знакомо, весело, поднимало дух. Кирилл начинал шутить и скабрёзить, никого и нигде не смущаясь. Влезал целиком на какое-нибудь там обок стоящее дерево, голый, в чем мать родила, не боясь занозиться, пораниться, что-нибудь там себе между ног посвезти. Всегда приподнято-навострённый, всегда в эффекте раскиданный, всегда подвижно-живой, винтом сам себя навинчивающий на любую выдумываемую им самим меледу.

Вот и теперь кричал, сидя верхом на дереве, зажав между ног в склещённом обхвате, твердым углом торчавший вперед из него, темно-розовый обнаженный сук, подпрыгивая на нем тренированными, мускулисто игравшими, крепкими мышцами ягодиц, в забавных ямочках и ладошках-буграх, взад и вперед скользя по нему и качаясь, кажа им внизу сидящим задранный кверху зажатый смешной кулак, с локтём, перекрещенным другим таким же зажатым локтём с кулаком, корежа гогочущий в пересмехе рот с малиново выпяченным трепыхавшимся языком по-мартышьи. Васюк молча бурчал, издавая по временам из откуда-нибудь гудение, пчелиным ульем вздымавшимся из дупла. Не говорил ничего, зная, что всё бесполезно, напрасно, бесплодно и будет как и есть. Девицы смущались, утомленно-надсадно два-три раза хихикнув, и взмахнувшими шеями ручек лебёдок-шееголов приглашали, звали его оттуда сверху спуститься и с ними есть

Садились есть, принимая различные позы, каждый в каком-то чем-то привычном своем. Костюк присев на поджатую ногу, недвижимо застыв, смотря вперед и все видя. Кирилл на сей раз развалясь, на локте, раскинувшись, поматывая курчаво-распатланной головой в древесной пыли, застрявших листках и обломанных ветках, весь хитро-осклабленный егозливо-насмешливый Пан из дразнившего чадью древесного леса с кустом калины и бузины, на левом боку, по-мужски, отведя одну ногу немного вперед, ту, на боку которой лежал, другую поставив углом, качавшимся нависавшей двойной колонной над портиком плавно спускавшихся к берегу угловато-поваленной статуи на двух кругловато-покатых ступенях в зарослях мелколиственно-кучерявых туй, частично их прикрывавших. Закидываясь поминутно назад, в позе в дуду дудящего, он отправлял в широко открывавшийся, обрамленный заметно губами, румяно-розовый рот, языком ловя и подхватывая, вылавливаемые им и потом вываливающиеся из голубого стакана куски. Как из флакона когда вытряхивают остатки одеколоновых капель, лежащих на самом дне.

Девицы прижавшись друг к другу, двумя бело-розовыми, в цветных облачениях на голое тело, фарфорово-отполированными сиренами, в плотной россыпи пышных волос, какого-то желто-бронзового, золотого отлива, в исчезающе-палевом солнце, с ногами, протянутыми песку. Руками, свивавшимися и развивавшимися, переплетаясь лентами, то здесь, то там появляясь, брали и отправляли что-нибудь в рот, поправляя и расправляя склады и линии на себе, западавшие локоны, пояски, сплетавшиеся фигуры, фигурки, чирикавшие цвета и подскакивавшие в полоску и перекрестья линейки. Ели не торопясь, не спеша, так что почти и не ели, так что и незаметно было, что ели что. Будто клевали лягушек ленивыми цаплями, вытягивающимися локтями с ладошками лодочкой, ходивши по бережку

Однако съедали невидимо и незаметно почти что всё, пробудившимся аппетитом всегда отмечая свои купания, реку с качавшими и поглощавшими струями, пьянящий воздух, катания, испарявшую тело жару, потоком текущие, плавящиеся, плывущие острова и мимо, и в них самих, и под ними. А также и вместе с тем неизменную беготню по пляжу, хватание, ловлю, падения, крепкую плотную твердость, орехами в них проникавших и там себя расщеплявших, здоровых и свежих, всегда готовых на них навалиться, парней сама будто кровь с молоком, румяная, сладко-соленая, терпкая, пряная, напоенная этим воздухом, и его островами, и этой дремотно-бодрящей рекой, толкаясь, вливалась и напояла, пьяня, утомляя, стремя, унося

И происходившие затем в их телах изменения, еще не ясные, не до конца оформленные, но уже о себе заявившие. С каждым новым растущим внутри, прибывающим днем, самовластно себе подчинявшие, властно требовавшие в них неизменного своего. От чего они становились задумчиво-нервными, возбужденными, прыгающими, дающими, жаждущими, беспокойно насторожёнными, боящимися и успокоенными одновременно, отпрядывающими и стелющимися, как липший, дрожащий листвой, неуверенный, лезущий и обрывавшийся к верху плющ. По стене, по бокатой кирпично-посоленной башне, к карнизу, к крыше, к плотно торчащему выступу в балюстраде на круглых резных, трюкатых кругло-тройным обхватом, бело-темных столбах. Накрывая его собой, в себя поглощая, вбирая, втягивая, и боясь упустить, и боясь поддаться, подрагивающий мелко-мелкой листвой, отслоняясь и заслоняя, и то и другое, и поминутно и вместе, сразу, одновременно, не решаясь, не зная толком, что собственно с ним происходит, и почему он такой вдруг, и что ему предпринять

Починались дни Так всегда они, видимо, починаются. Их нового и в них нового бытия. Но никто его еще тогда ни полагал, ни предвидел, происходившего тихо, внутри, только в себе самом. Как брюхатого в мутном озере на своем дне реки сома, левиафаном выныривавшего и появлявшегося из своей воды тогда, когда никто не ждал, не знал и не видел его натекавшего перед тем появления, долго-смутного, хотя вероятного в происходящем до этого и после этого непоявлении своем, более очевидно-привычном, чем само допускавшееся умом, но не видевшееся воочию, наяву и въявь, потому потом появление

Он видел их и наблюдал, их обеих, ревниво следивший за ними Костюк, каким-то его натолкнувшим желанием, упорно ночное ему напомнившим. Их полежавших, в тумане берега по еде и питью отдохнув, а потом вскочивших и снова, с откуда-то неожиданно взявшимся визгом и хохотом, не слишком для них привычным, Кириллом, по-видимому, заведенным и поднятым, с каким-то взаимным подогреванием и подстегиванием, экзальтированно как-то сбежавших к воде и плескавшихся, кувыркаясь с летевшими брызгами, в клубе брызг, то ли отпугивавших, то ли, наоборот, привлекавших сверкающими, гладкими, матовыми телами и животами залегшего на глубине сома, насупленно выжидавшего подходящего мига, чтоб только подплыть и съесть, сорвав, вытянув мокрые пальцы хватающих плотных губ, змеиными овиваясь хвостами, зажав в своем междуперстии эти восторгом напоенные плоды, как сочные, отекавшие мокрою влагой груши, в речных набрызгах, в сиренево тающих теперь по плечам волосах, в назревающей завязи набухавших внутри их тоже теперь плодов, чтобы их, четверых может быть уже, утащить, поглотить в себе, как они перед тем, утолив себя, поглотили, тоже, таких же, по две, а может четыре, никто не считал, мокро-лиловых, беловато-сиренево-сизых в отливе рыбины, плеснувших своим расщепленно-пластатым, веерно-елочным, ископаемо-каменного отпечатка продолговатого извлеченного бурого шпата, хвостом, в них исчезающим, сочно упавши в изящно подставленный окнувший рот

Кирилл дурачился с ними. И перед тем и потом. В надетой и где-то им взятой, из васюкового вынутого тряпья, набедренно-поясной повязке, мохнатый подскакивающий трагикозел. Рогожно-дырявым, просвечивающим передником едва прикрывавшей его позавешенный, болтавшийся спереди, хлопавший в тряпку-рогожку, головочлен. Так выставляя и представляя им свое всегда художественно им обрамляемое театрализованное паскудство. Таким же большим, как его помело-мотун, у Васюка где-то стянутым и в мелких пупырышках, огурцом, совавший, с самым серьезным, насупленно непроницаемым, видом, им обеим в рот. То поднося его, потрясая к себе, к своей глупой под пуп повязке, под торчавшим, направленным кверху углом. То, угрюмо-сердитым шаманом насупленный, тыкал им поочередно в хихикавший фыркавший рот. Не спрашивая и не заботясь, насколько и как им такое нравится и доставляет ли удовольствие, в какой своей мере и насколько вполне.

Потом брал два яблока, плотных, мутно-зеленых, больших, поднося их к себе и к ним, и снова к себе, и к ним снова. К своей замиравшей под яблоками, залипавшей у бедер, все той же повязке, словно приученный по команде ложиться степной верблюд, по двум сторонам обжимая в них свой проступавший, продолговато-упругой тяжелой свисающей складкой, ушастый вишап-валун, неясно просвечивавший в мелко-рогожной сетке, как плотная рыба, своей кудрявой, неясно-масляной, тёмно поблескивающей где-то внутри чешуей. И к ним, к их открыто-прикрытым в распахнутом обрамлении грудям, прикладывая два всё тех же весомых своих шара. И опять к себе. Снова к ним. Под конец затевая какой-то дурацкий, ускорявшийся и потом замедлявшийся постепенно танец, подскакивая и тряся ими у себя на груди, задравши голову, как кормящая мать, меняя их, два зеленых и плотных, на два красно-спелых, совсем тугих, в продольную, лопающуюся на сферах меридианов, тянущуюся полоску, расширявшуюся от начала к пупку наверх, раздуваясь веретеном в самом толстом, покатом и сочном месте

Повязка прыгала и, мотаясь ногами, соскальзывала, обнажая видимости все его вместе с ней подпрыгивающие упруго-развесистые места, обнаруживавшие его несомненную связь со своими мужскими предками и потомками, со всем миром, толпившимся, видимым и невидимым, вокруг. Повисая шнурком, обрисовывала крутые его полнолуния, гладко-скользящих, сквозящих бедер и плотную линию напрягавшихся ног. Подскакивая, он походил временами на прыгающего из бездны песка на носках дельфина, тянувшего морду к мячу луны На парусиново дутую манекенную куклу, масляно-вылизанную в долгом витринном стоянии на своих устремленных наружу, высматривающих, напряженно вытягивающих все тело, ногах На ядрено сверкающего на солнце, облитого влагой сияния дикаря, вознесенного в своем пущенном, вылетевшем и на лету остановленном, замершем, попрыгучем беге, как какой-нибудь вырвавшийся из цепей гравитации легко-павлиний гепард-кенгуру На отлетающий лепесток ромашки, в нетерпеливом гадании резко пущенный слишком сильно вверх На перо сокольего, подравшегося крыла На иглу озлившегося, раздразненного дикобраза, убежавшего в гневном вспыхе На оливный прут На всё сразу, что можно было только себе представить и тут же вообразить, по бегло таращившимся связям, ассоциациям, трассам, легко намечающим свой запускавшийся путь вперед

Потом, подскакивая, выхватывал из земли какие-то там торчавшие, воткнутые, внутрь неё посаженные и наведенные палки, плотно-округлые, полно-зеленые в сочном преполовении своем. Стучал ими, крича и тряся, и помахивая, по груди, по ягодицам, по спине, по ногам Подлетая к ним, к двум напрягшимся змеедевам-лилиям, в каком-то отпущенном томительно-утомительном обалдении развалившимся по земле, размахивая, по ним и над ними стучал, потрясая и встряхивая трепыхавшие мокрыми лапами палки, зажатые им в кулаках, какими-то непонятно-таинственными, решительными толчками выбрасывавшими капельки в них проступавшей прозрачно-зеленоватой росы. И опять в ту же землю и в то же самое место затем и втыкал, издавая горлом орлиные, рваные клёки и крики, пугая ими весь возгудевший, собравшийся слушать лес.

Потом дурачества его, достигая вершины, превращались в сплошной беспризорно-нестройный тяжелый соблазн. Подбегая к одной, а потом другой, легким взмахом крюкатой кривлявой руки, не то палки, какой-то капризно-порочной елейно-дурашливой егозы издевающегося внутри себя надо всем скомороха он откидывал верхнюю полу закатанного ими прикрытия, обнажая вспорхнувшую, девичье плотную, круглым голубем, грудь и, приседая, садился сверху. Начинал постепенно садиться, перепрыгивая время от времени скачком от одной к другой, качая, подпрыгивая всем своим крепко напрягшимся основанием, плотно округлым своим задком, с заметно под тряпкой-повязкой свисавшими между ног и на просвет в ней, болтаясь, проглядывавшими, намеренно им выставляемыми, выпячиваемыми назад бананово-виноградными плодовыми ягодами, задираясь ими и забирая кверху. Потом помахивая сзади себя полой, выворачивающимся назад, круглым, крутым движением, выказывал полностью открывавшийся задний план, две сверкавшие выступом свои половины с прилепившимся снизу ласточкиным мохнатым гнездом с проглядывавшими в нем двумя не вылупившимися птенцами. Затем, садясь окончательно, прижимался сверху к одной, а потом к другой, между напрягшихся у обеих круглым бататом грудей, возя по ним и елозя, раздавливая на них свою намокавшую виноградную гроздь, размазывая ее по ним, из него проступавшую, натекавшую, растекавшуюся, крупными каплями из него выплескивавшуюся вязкую, мягко-прозрачную животную свою слизь, выделывая над ними и в них языком невозможные вещи, запуская им его в рот, в нос, в глаза и в уши. Девицы щурились, морщились, мыкали, но ничего не могли поделать под ним таким.

Как было тут не вспомнить ночное. Привычно ночное, хотя так не было всегда, однако с какой-то навязчивостью, в четыре последних дня, им, всё тем же игриво-дурашным Кириллом, изысканно повторялось. Когда приведя своих милых наперсниц пред ночью ко брачному их положению, ложу и алтарю, к началу своих обязательных с ними забав, и начиная своим излюбленным, проникновенно-пронизывающим размером и ритмом обычный свой репродуктивный стаффаж, сначала медленно, с оттяжкой, в раскачку, как махающая вверх и вниз карусель, затем всё более расходясь и раскатываясь, пока не заканчивал, торжествующим воплем, индейскими криками и улюлюканьем отмечая происходивший конец, и затем, как следует, до конца излившись, через минуту, иногда через две, он резко вскакивал, отталкивал, с чваканьем от толчка тут же и вылетавшего Костюка, из его размоченного им гнезда, выскакивавшего из него своим мокрым, скользким, резиново прыгающим шлангом-угрем, куда он успел, войдя и раскачавшись там, освоившись в нем, уже хорошо внутри к нему присосаться.

Раза два, то ли чтоб Костюку помочь, то ли чтобы ускорить желаемый выход и достигаемый с ним для себя второй результат, он хватал его, одновременно выдергивая и оттакивая бедром, прямо за этот мокро-рассосанный уд, заменяя, прямо и тут же, своим таким же. Переменяя попросту руки: левой рукой выдергивал удище Костюка, правой на то же самое место засовывал мгновенно свое, вталкивая его в не закрывшееся еще, легко и сразу поэтому его принимавшее, промоченное насквозь и текущее грушей гнездо, перемены при этом ловком и беглом маневре не отмечавшее. Своим, таким же огромно-разбухшим, хотя и только что слившимся, стекшим в другое гнездо перед этим, угрем, начиная делать то, что только что делал на этом месте и в этом гнезде Костюк, не оставляя тому ничего другого, как заменить его самого, в предыдущем и только что им оставленном месте, с другой их подругой, в только что им засеянном, темном и влажном лоне.

И пока Костюк успевал, таким образом, только раз завершить этот ежевечерний, положенный им обоим сеанс, туда и в то место, которое было Кириллом как раз перед этим орошено, Кирилл это делал два раза, оба незанятых перед этим места заполняя собой, умудряясь с таким же успехом и с тем же индейским воплем закончить второй свой акт, одновременно с первым у Костюка.

Костюк не совсем понимал, для чего и зачем он все это делал, иногда с повторением, случалось два и три раза за ночь, по утрам, правда, потом компенсируя потерянные разы, успевая опорожнить свои, по утрам всегда более полные, чем у Кирилла, ядра, пока тот спал. Утром Кирилл в себя приходил иногда подолгу, случалось, что пропуская свое положенное, разогреваясь к полудню и даже второй половине дня, расходясь, достигая вершины к позднему вечеру и на всю ночь, перед самым рассветом усыпая обычно своим самым крепким, блаженным и непробудным сном. Просыпаясь, он говорил что-то вроде "коза не доенная, баба не моенная с утра, всегда дело кислое, но, я надеюсь, ты это кислое дело поправил за нас двоих?" или "ухо молочёное, яблоки мочёные, ты уж, конечно, их обеих прополоскал, губку отжал, помыл крылышки, полил цветочки? Не сухо им, размочил, что следует? Тогда все в порядке, не соскучатся на сегодня, по крайней мере до середины дня"

И теперь, распростираясь, елозя по грудям одной, а потом другой, он вымазывал их из себя текущим животным соком, обычно предшествующим другому, оплодотворяющему и глубже запрятанному, извлечение которого требовало движений совсем других настойчивых, плотных, активных, с проникновением и погружением внутрь, в теплую влагу живого, струящегося навстречу и обнимающего нутра. Это текло само, специально не вызываясь, не сдерживаясь, приспевшим временем, как дерево-каучуконос, как гевея своими надрезами, капая в подставляемую банку. Снимая в нем созревавшее напряжение, смягчая, растягивая его и готовя одновременно почву другому, сеемому, которое должно было еще наступить. Размазываясь по ним, на них застывая, по плотным грудям и между ними, в ложбинке грудей, и на сосках, как обмазываемый каучуковым соком мяч, делало их итогом, плодом его работы, мужского его труда, воплощением его плодородных усилий, произведением его животворно струящихся рук, точнее одной, между ног, руки продолжения его духа, рода и плоти.

И в этом действии, в этой выплескивавшейся из него и на них помещаемой, обтягивающей их, паутиново-теплой и слизисто-вязкой обмазке, они представали обе, обе оказывались одновременно им как бы созданным и им же освоенным результатом себя самого, живыми памятниками его созидательного распространения, распростирания по междухолмиям грудей и по самим грудям, дающим, питающим мужское его и их двоих поступавшее в них продолжение таким же вязко-таинственным, клейко-разбавленным, сладко-живительным, приторным молоком.

После чего наступала пауза, в которую они обе лежали, как бы окаменев, слегка стыдясь над ними производимого, не зная, что делать с этим, не решаясь пошевельнуться, высказаться, как-то даже краснея корнями тугих волос, не решаясь закрыться, закинув полу откинутого покрытия обнаженных грудей

А он был рядом, насмешливо-удовлетворенный томительно происшедшим с ним выбросом, расслабленно развалившийся, похотливый сатир Кирилл. Вытягивавшимся подрагивавшим языком, как пальцем, потрогивая, потягивая и теребя по многу раз им уже облизанные, обсосанные, обеим, уши и мочки ушей, напрягшиеся соски, плотную мякоть грудей. В небрежном разбросе выставившийся наружу кудлато-залупленным обнажившимся пластуном. В таком своем заголенно открытом, очищенно расщепленном и задранном виде, размякше набухшем, обобранном с кожуры, обычно скрывающемся, помещаемом в ему надлежащее женское место, его укрывавшее и для него предназначенное, мягко охватывающее и облекающее собой, дающее ему облупленному, ободранно-незащищенному, голому, необходимый ему приют.

В съехавшей набок теперь повязке, переваливаясь, перекатываясь всем мягко-пружинистым, скачущим телом, ногами своими, к ним, от одной к другой, подергивая их, и похватывая, и посасывая слегка, как бы смеясь над происшедшим в них оцепенением, вызванным его откровенными, беззастенчиво подавляющими движениями, делающими их зависимыми теперь от него, полностью подчиненными и ему предоставленными, дающими ему над ними обеими безграничные право и власть

Видимо, все это было нужно, с тем чтобы к вечеру, их и себя подогрев, налететь на них, навалиться, упасть подминающим, плещущим ураганом, не встречая сопротивления. Готовых, предоставляющих им обоим себя, в полное их удовлетворенное распоряжение, давая возможность делать с собой все, что мужской их выплескивающейся натуре угодно, с тем чтоб иметь возможность забиться в них, наконец, плотными, бьющими, нижущими их струями рвущегося внутрь их тел дождя.

Потом, похохатывая, Кирилл любил наблюдать за их мягко-расслабленными, как бы отпущенными, впитывающими движениями, вяло покачивавшимися словно на дне воды. Давая возможность, и даже требуя, минут по пятнадцать и больше, почти недвижимо лежать, объясняя все это каким-то странно-сторонним образом. "Я не какой-то там", - говорил, - "что вот поиграл, поиграл на празднички, да и был таков, да и бросил, я еще, готовьтесь, сегодня не раз приду" Или: "Сперма, она ведь льющая, по ногам течет, полежите, девочки, пускай отстоится! Это вам как вино: раз уж налил в бутылку, пробкой надо закрыть, чтоб не выплеснуть, и отстояться дать. Хорошее вино хорошей выдержки требует!"

Тени вечера растекались в какие-то плотно-неясные, лёгко-движимые блики. В какие-то отступления по краю и побережью. Пляж синел, бледнел на своем берегу. Ничего ему уже было не надо, все было, мотнулось, уплыло в косую свою сажень. Какие-то неясные птицы, точнее птичьи махания над головой мелькали и кувыркались запущенными бумажками, так что не было возможно понять, что у них там и где. По берегу шли стада напущенных ниоткуда косматых странниц, в развившихся по плечам волосах, в балахонах, в пугающих душу, завешенных серым матовым лицах, в тяжелых корявых сандалиях на босу ногу.

Комом стояла неясная грусть, налившаяся, набежавшая сама по себе. В медвежьем расстопе навысился ивовый куст, еще себя не оформивший и пока невысокий, днем с человеческий рост, а теперь вдруг повыступивший, выпятившийся, словно выросший на глазах изнутри поднимающим, дующим на отлет, помрачением.

Костюку стало холодно, он продрог. То, что съели, по-видимому, не хватало, чтобы согреть, хотелось чего-то еще, какой-то шумливой брезги, мельтеши и шипучки, хотя он бы сам не участвовал в этом во всем или участвовал бы, но только косвенно, боком, никому не навязываясь и смешливо за всем наблюдая. Так, как он это делал обычно, как делал всегда. Может, Кирилл его развратил, настолько, что сам он ни в чем уже как бы и не участвовал, только следя стороной за всем?

Когда-то, когда ему еще было лет, может, двенадцать, такое тоже случалось. Большие мальчики затевали какие-то не совсем понятные игры, кричали, прыгали, друг друга толкали, ходили к реке, что-то в воде показывали, из воды доставали, какие-то рыбьи бивни, какие-то странные, почернелые в тине клыки, смеялись, хихикали, развлекались. По-своему, ему казалось тогда, по-взрослому, махали руками, подпрыгивали лягушками, выставляясь и заголяя перёд Срывая, мотали и жгли камыши, их медвежье-заячьи лапки, на палочках, как эскимо, они не горели, а тлели, курчавясь чернявыми искрами, серым пеплом, ссыпавшимся дувшим порывом ветра, а если не было ветра, то воздухом поцелуев на вытянутых к ним трясогузкой губах

А он, не участвуя ни в этом ни в чем, наблюдал, слегка сторонясь и одновременно присутствуя. Не потому что некуда было деться или уйти, а потому что было и интересно, и любопытно, и непонятностью, неопределенностью, неочевидностью темнило, туманило голову, раздражая, дразня, заставляя искать, постараться понять, ухватить, для себя хотя бы решить, в чем же дело. А дела-то, собственно, никакого и не было, и Костюк раздражался этой их пустотой, пропуская их мимо и не принимая в себя, хотя тут же, рядом, и бывший около

Потом однажды, едва ли не в первый раз, ему уже было тогда лет тринадцать-четырнадцать, он помнил, как вместе, втроем со своими дружками, они точно также пришли, появились на берегу, с намерением переплыть. Разделись, залезли в воду и вылезли. Что-то им помешало, чем-то им не понравилось дно, какое-то было гладко-соленое, острое, всасывавшее в себя, какое-то грязной жижей обматывавшееся, обкладывавшее себя по ногам, словно руками тяжелых и пухлых ладоней. Тревожившее этой своей не предвещающей ничего доброго фамильярностью.

И вот втроем они стали на берегу, у выхода из воды, где-то так, чтобы не доходя колен. Перед ними, метрах в пяти-шести стоял в задумчивости, в птичье повернутой позе, смотря из-под нахмуренных бровью глаз, точнее глаза, поскольку он так стоял, повешенного на длинных, загнутых кверху и книзу ресницах, и выставив ногу, лениво-расслабленно, в каком-то вяло-уверенном, ловком жесте, однажды только им перед этим виденный парень, ненамного их старше, может на год или два, но при этом как-то значительно от них уже отличавшийся, всей своей статью и внешним видом. Что-то в нем было таинственно погруженное, какой-то приятно решительный, властный туман, человека, который знает, что делает и чего он хочет, какая-то несуетливость, неспешность, опытность понимания, что ничто от него не уйдет, все будет тогда, когда он этого пожелает, и так, как будет необходимо и в свой черед.

Удивляла складная его по-мужски фигура, при невысоком росте, общей корявости и некрасивости черт лица. Как-то все вместе, и эти длинноватые не по размеру, какие-то даже худые руки, и этот невыразительно не уложенный, не разработанный и не собранный торс, и эта неровная шея, не говоря про кривые довольно ноги с непропорциональностью тонких голеней и скошенных поперечин бедра, в соединении, стыке, шарнирно-искусственного какого-то даже колена, - все это вместе, казалось бы, не впечатляющее и рассогласованное, образовывало неясно откуда берущуюся, непонятно являющуюся гармонию и поющую в себе самой, незаметную красоту, в которой дух доминировал, торжествовал над упрямо разбросанным, угловато нескладным телом разболтанного, не собранного толком еще в мужском существе своем, упрямо рассредоточенного подростка. Вернее не дух, а какое-то внутреннее, им обретенное и теперь им руководившее знание-естество.

Именно этого-то подростка, фиглявого, верченого, мотающегося, какими были они втроем, стоявшие тут же, в нем-то и не наблюдалось, не виделось. В нем проглядывало что-то иное, какой-то твердый и плотный, уверенный в себе предводитель, крепкий, не поддающийся переменам и выплескам капитан, умение и твердость которого, властность и внутренний, организующий, направляющий лоцман и голос и собирали, и не давали рассыпаться и звучать по отдельности этим вроде бы не подходящим друг другу и по отдельности неказистым, совершенно каким-то дурным частям.

Нога его, как-то криво-плотно поставленная на мокром и взбитом взбугре, только что им из воды извлеченная, сама излучалась какой-то этой сквозившей уверенностью, в стекших, повисших намоченным кружевом на бедре волосках, с их чернявыми слипшимися почёрканными полосками вдоль голени, составляя невыразимо понятный и очевидный контраст ко всему остальному в нем к не опушенному и мальчишески гладкому, матово-юному, загорелому телу, таким же гладким и только слегка опушенным рукам, голой, совсем не мужской груди и такой же спине. И к ним троим, стоявшим при нем, немного сзади непоодаль, совершенно еще не оперившимся, ребячье и девичье гладким, с прозрачно-невинной кожей нетронутого, не клюнувшего яйца, с недавно младенческим еще даже видом, только что вылупившихся, совсем недавно избавившихся от самой нежной и первой своей оболочки, ягнятам.

Сквозившая эта уверенность в нем привлекала, притягивала. Как непонятно откуда идущий, направленный к ним троим от него магнит, который в нем концентрировался всё же как-то и не во всем, привлекая, притягивая и излучаясь откуда-то сверху расставленных бедер и между ног, от известного места, которого у него, по сравнению с ними, было заметно больше. Как-то рельефно и выпукло проступившего у него под трикотажной тканью упруго-упрямым и твердым жгутом, с большим округлым орехом в начале, положенном на раздвоенно-плотном, таком же большом и ореховом, формою, основании. Выпятившись как-то и выставившись слишком уж явно вперед, какой-то крепко-налитой девичьей плотной грудью вызывающе и беззастенчиво очевидно

При нем, на том же кривом, скособоченном вниз берегу, стояли каких-то три повзрослевших девицы в каких-то смущенных и глупых позах, как-то глупо раскрытых и рассредоточенных. Костюк их знал, они были ровесницами ему, ну, может, на год его только старше. Вместе учились все три, вместе всегда ходили, их всегда можно было увидеть вместе. "Это подружки его сестры", - подсказал дружок, - "Это такая компания, знаешь, он их всех трех обрабатывает Сестра ему это дело устроила, чтоб не скучал. Уже два года так с ними тремя и того, всех трех сколько хочет имеет. Я чего это знаю, они к моей мамке аборты бегают делать, бывает, что сразу все три прибегают за раз"

По заветрию расходились, расставились тучи, незаметно как-то подкравшись и всё собой обложив. Совсем стало тихо, не пошевелимо, задумавшись. В недалеком закроме пошлепывала, покачиваясь, вода, сама в себе, набегая на берег тонкой и мокрой губой, оставляя, шмякнув, серебряно-кромчатый след, засохшую песть не пропущенной, не просочившейся внутрь, известково-пенистой полосы. Лежавшая шина под ивовым, наступившим в мелкую воду, кустом, зацепившись, надетая на какой-то всторчавший из песковатости корень, похлюпывала, почмокивала нутром, обнажая раскрытую, расщепленную, навещаемую плесками, черную влагу, и мякла и матерела в каком-то своем забытьи

Васюк куда-то от них уплыл. Еще раньше, еще до всего, оставив их плюхаться на берегу. Куда-то совсем далеко, на другую сторону. По-видимому, там ожидал уловить, увидеть мелькнувшего ему в ощущении сома.

Сом не любил долгих маетных кувырканий и мельтеши. Ему нужна была тишина. Когда каждая тварь, каждое растворяющееся дыхание, молчит, блаженствует, полнясь своей осетившей его незаметно и тихо судьбой и своим, его прозябающим, назначением. Ожидая вторгнуться в эту каждому предназначаемую ему судьбоносную зябь динамитом, торпедой, взрывающей, рвущей, вминающей, подчиняющей всё безмолвно и неотложно себе.

Васюк словно бы восхотел уязвить, подчинить, уездить, уять его ненасытное, полыхавшее хамовитое естество, долго лежащее без движения в безволи топливого дна и, наконец, когда-то однажды взрывавшееся, выскакивая наверх из себя, плитой взлетающего водопадом наверх извержения, лавинной лавой сплетенного в свиве железобетонного камнепада. И начинало казаться, что это ему удавалось. Вокруг всё замолкло в какой-то набрякшей, напрягшей тиши, чреватое ожиданием пресечения. Туманные линии просыпавшегося сверху дождя, вдали, на другой стороне, полошили картинными, градом летящими стрелами весь раскрывшийся мутному взору ландшафт, всю натучившуюся в полосках, вчерневшую, вспученную окрестность. Там, где Васюк уплыл и сидел теперь, выжидая

С наветрия, с вытянувшейся и надувшейся полосы послышались взокивающие прохладно короткие, звончатым покатом, звуки, словно кто-то сидевший в кустах манил, привабливал, кликал где-то скрывавшегося, ходящего возле, на гоне, ищущего себе подругу, встопорщенного, налитого кровью, оленебыка с косматой гривой торчивых кудлатых рогов. Привабливал и долбил, готовил нацеливаемую в него, таким же торчивым рогом, берданку.

Это не был Васюк, это был кто-то еще, кто-то лишний, третий, а может быть, попросту, мучимый, иглистый дух, прискочивший из болотного леса и присоседившийся? А может, само напряжение, окружившееся, набухшее, сверху натекшее, так себя вдруг обнаружило в этом окавшем, скачущем звуке?

Прошелестел по кустам пролетевший порывом ветер, сбросив, петлявой своей дорогой умчавшись, сук. Заходили, закланялись, зашелестели где-то по току реки наверху камыши. Захихикала иволга, загиготала, замявкала, шлепнулась громко об воду, пролетев, мотанувшись, нетопырём. Ляпающие обводья каких-то еще различимых, но непонятных звуков шавкались, прядали, капали в затылок напрягше ловивших любые движения костюковых ушей. Он посмотрел, потому что смотрелось, привстал на отсиженных гнутых ногах и увидел тело всплывающего чернотой из глубин сома подводный катер, здесь, а может, выше, а может, ниже, когда-то здесь перевернутый и так и всплывающий кверху обсиженным почерневшим дном На катере были люди, катер был полон людей, и их далеко не всех удалось спасти, часть из них, быть может, и большая часть, - кто считал? - уплыла тогда вместе с ним на дно, в гнилую пасть поглотившего их крокодила

Теперь он всплывал. Не весь. Может, не весь, так казалось, потому что весь это слишком много, если б весь, было б слишком много стоящих плотным столбом частокола людей, а так только частью, носом, а может, одною кормой, протаранивая впереди завивавшееся, неохотно его выпускавшее из себя водяное, пространное, плотное полотно. И вдруг, словно пылью, брызгатым веером водного фейерверка, он подскочил, словно кем-то подтолкнутый снизу наверх, и вылетел шапкой подсолнуха на столбе воды, беседкою обозрения, маревным бельведером, с которого все вверх ногами на нем стоящим вдруг оказалось видать. И они их увидели, и Костюку подмигнули, опять же не все, только некоторые из них, но и этого было много

Радуга спущенного плаща окатила бесцветным, туманящим блеском порывистые, комариками, внутри выдвижения, проступания, нерешительные потоки чего-то ищущего себя обрести, себя выразить, и не могшего. Словно закрыла плащом не сказавшийся, не состоявшийся даже по-настоящему из глубины намек, замотав, завалив, задавив собой любое движение из себя изнутри наружу. Протянуть только руку, ему подмигнуть, расцвестись навстречу и, кажется, вот оно, выйдет и шлепнет на берег медузой само. Но нет. Нет ему никакого выхода, загрустневшему, скостеневшему в мертвой груди поглотивших вод, и даже не оттого и не постольку, поскольку Костюк виноват, не протягивая, не улыбаясь, внутри себя не расцвечиваясь, своей навстречу ему руки, а потому и поскольку, что так оно повелось, так, где-то внутренне кто-то давно решил, так тому потому как быть

И повисев, оно плюхнулось внутрь, обвалившись гроздьём в подставленное для того поглотившее его покрывало, заходившее от боднувшей, проникнувшей тяжести ходуном. Всполошились рыбы не только на дне, повыскакивали с неслышно истошными криками, повытаращив ошалелые рты и глаза, те, которых Васюк еще не поймал, и те, кого он поймал уже в прошлом году, а теперь вот сюда же приплывшие. Замотались, плотным шлепом ударенные, встрепенувшиеся речными плохливыми чайками, берега, как столбы сирен, в размотавшем размахе их хрястаясь на себя, повыкинув один другому на плоско-песчаную его, волосатую, воспринявшую грудь, каждый, то, что было у одного, другому, обменявшись между собой по себе набросанным. У ног Костюка завалялись тут же какие-то банки, бумажки, невыразимо муторный пошлый сор, а летавые палки Кирилла и павший в кустарнике сук с каким-то набросанным каменьём улетели, прибившись к другому брегу

Но сома так и не было. Не показался им сом

Приплыл, наконец, Васюк. Может, он его видел, но как спросить? Он был весь в себе и задумчивый, погруженный внутрь. Даже если спросить, ни за что не скажет. Выставил ногу, поднявши из лодки борта, опустил. За рыбой, наваленной в сетку, плеча и спины было не видать. Вышел, как дед с мешком, положил на песок, шлепнул умаянной, мляснувшей, влажной мехатой грудью, наполненной ждущего ежевечерней дойки-кормления речным молоком.

- Ну, и что у вас тут? - пробурчал, - Отрывайте свои зады со своими бабами, плыть пора! Глафира заждалась с наваренным к ночи ведром, да и мне надо сделать бы что-нибудь с этой рыбой. Брать всё это с собой назад! Слышишь, вставай, - и, подойдя тяжело ступней, постучал по голой ноге как всегда рассыпавшегося в междувсхолмиях и на буграх, развалившегося неприкрыто Кирилла. Большим, резиновым, с отворотом, плотно натянутым, мокро поблескивавшим, из влажного только что вынутым, сапогом, всем этим того рассмешившим, начавшего тут же прыгать, подскакивать, хлопать в ладоши, по мокрому сапогу, похохатывать, заливаясь ночным козодоем-лилком, дразнясь и раскатываясь взбуянным дураком.

Не до сборов с ним было. Костюк собирался один, перекладывая какие-то там портупеи, кожаные пустые мешки, цокотавшие мисы...

Девицы плавными павами, парою, потекли к воде, переминаясь и семеня потихоньку, словно боялись к вечеру себя расплескать, без визгов, без крика, без мельтешения на сей раз. Важные и притихшие, как перееханные

Васюк, несмотря ни на что и не очень-то замечая кирилловых распустёх, занимался своим хозяйством и рыбой, раскладываясь и складываясь в нужное каждому делу место. Потом, разобрав на известные кучи, сложил всё это слоеной какой-то большой стопой, навалил ее на себя и пошел к воде. Кинул в лодку, переворотя вверх ногами, подгреб веслом, усадил на перед девиц, поднял ногу и сел, раскачав под собой заходившую деревянную на воде качель, не замечая, не видя творившегося за спиной, ни кувыркавшегося на берегу и ходившего ходуном Кирилла, ни подбиравшегося уже к краю с мешком Костюка.

В его этом сидении было что-то отсутствующее, что-то птичье, лесного застывшего зверя, когда он, в отставе, сидит, увлеченный какой-то одной своей неотступной мыслью, каким-то одним объектом, невидимым и кроме него никому не понятным, какой-то мелькающей, пляшущей, прыгающей неосуществимой мечтой. Ничего не выходит, не скачется на поверхности, видно только ему одному, но и, видимое, оно сомнительно в своем внутреннем виде и оформлении.

Поплыли назад. Вечер был тих и прохладен. Неслышно чивикали соловьи, откуда-то снизу, кажущиеся, из-за воды. Растворялась чернилами не наступившая еще ночь, подкрашивая снизу и изнутри темным клубом туманного дыма проглядываемые все же местами перипетии пространства. Ходила в них серебристая мелкая рябь, торпедками, лодочками, катерками, внутренне побуждая движение мерных без них бы струй. Мягкой фетровой шляпой наплыл орел. Так казалось, какой-то болотный ибис, с загнуто-вытянутым шилом на месте носа, в топорщившимся, кудлатом перье, словно выставленный на вид из опавших кустов топотун в осеннем тяжелом пальто и приличной для виду шляпе. Намахал крылом, надышал в затылок, подглядывая, высматривая, что везем.

А везли. Себя везли, с кожисто-скрипым покряхтыванием отдаваясь плывучей воде. Везли пятерицу рыб, поваленных где-то в ущербе щели перед пыжившимся веслом Васюком. Словно бумажный, украшенный яблоками, игрушками яблок и диких ягод-конфет, калиновый куст, недвижимо врытый ногами на месте, качал и размахивал яблочно-ватным, в катающих воздухом ветках, упрямо по сторонам торчащим, одним и другим, веслом, двигая сам себя и все бывшее перед ним, сзади и спереди находившееся и сидевшее, весь этот переносимый по воздуху утлый скарб и движимую рухлядь талых, опавших, опаловых, вовсе не видимых вод. Сам весь прозрачный и в этой лодке, тоже стеклянно-прозрачной, просматривающейся насквозь, бутылочно-матового какого-то, а может, янтарного, жёлтого, тоже бутылочного, стекла.

Везли девиц, засидевшихся белыми совами, в опухших, окутавших, мягко-чегравых обводиях непонятного одеянья вокруг, неясной какой-то, не проступавшей, не очевидной границей их связывающих со всем, что повисло и стало возле, и этой границей же в них из него преходящего, размазывающего, разматывающего его. Быльё или быть? Что-то неясно, невыразимо подвижное и живое, не проявившее всей своей всё же подвижности и животы.

Везли на дроздах Кирилла, как на конях или козлах, кверху приторочив его и задрав, совсем уж распавшегося, мокрым питоном-ужом посвисшего сверху вниз, болтая, плывши, ногами и будоража этим сомкнувшуюся, сгрудившуюся окресть, не определившую себя к нему, то ли хотевшую, то ли не хотевшую его такого принять в себя и терпеть.

И было нависно и тихо. Куда-то исчезли дневные большие круги, перед тем широко плескавшие и в себе растворявшие тени и видимый, проступаемый медленно полумрак. Заводимой какой-то лёгкой пилой зудело откуда-то из-за горы, от другого берега, словно бы дуло неясным бризом. Ничего не чувствовалось словно, никакой такой шевелившийся паутиновой резеды, ни вокруг, нигде, словно бы запропало, словно упало, загрызло, увязло где-то, свалившись, закинувшись за высокий шкаф.

Костюк приподнялся на локте, каким-то странным толкнувшись томлением с брызнувшего утра. Комната была залита необычно ярким, слепящим светом. Зажмурился, не в состоянии справиться с этой яркостью и ей овладеть. Было пусто. Матери не было. Кровать была брошена и пуста. Светящейся, отбивающей белизной стелились раскрытые простыни, обнажая зиявшую чистоту. Не было даже признаков чаявшегося присутствия. Тетка не приходила. Еще не пришла. Не могла так рано еще прийти. Первая мысль была, что оставили, что он остался совсем один, что вот бросили, как нередко бросают, могут бросить, как вот бросил, ушел отец. Потом, что вот, может, ветром всех унесло, каким-то моровым тяжким ветром, надувшим ночью и подхватившим. Что, может, вообще теперь он на земле один? Что предпринять и надо ли что предпринять? Ничто не трогалось, не шевелилось пред ним, не подсказывало

Вдруг ощутилось, что кто-то есть, кто-то сидит, кто-то ходит. В ушах напряженно стучали неслышимые, невидимые шаги, каким-то тревожно взводимым стуком, который выходит, встает, вызывается сам по себе. Казались качания чего-то прозрачного, каких-то кисейных переминаний, волнений, каких-то неясных одежд. Напряженное всматривание ничего не давало, не разрешая являвшихся подозрений. Чем шире он раскрывал глаза, чем пристальней, крепче, упорней смотрел, тем более все исчезало, не поддаваясь, соскакивая, выскальзывая от ловивших и ищущих понимания глаз.

Тот, кто был, не видел и глаз не имел. Его присутствие обнаруживалось легким, вплывающим, маховым дуновением, словно балетные пачки бабочек, взметавшись на газовых пелеринах, выпархивали и впархивали, снова выпархивали и впархивали куда-то к себе. Он, этот тут находившийся, на расстоянии трех шагов, перед ним, вообще ничего не чувствовал и не ощущал, так что даже его, Костюка, шевеления, покряхтывания под ним матраса, шуршания ног в простыне совершенно его не пугали и не отвлекали от плавных, катавшихся, трепыхавших движений своих, которые его увлекали, которым он отдавался с каким-то участием, над которыми даже как-то неслышно, опять же по-своему, мягко и плавно вздыхал.

Он был тут и Костюк был тут, они оба были напротив и вместе друг друга, не видя, не замечая, не слыша один другого и каждый отдельно себя. И все шло бы как шло, никак внутри и вокруг, и ничем, себя не проявляя и не обнаруживая, так что можно бы было подумать, что так должно было быть и так было всегда, если б не эти ритмические, повеивающие движения не различимого, не опознаваемого, не присутствующего перед ним непонятного существа.

Какой-то был синий, казалось, пронзительный черепный свист, раздававшийся в комнате, из-за окна идущий. Не птичий и не машин. Сказать было б можно, что человеческий, но и на такой он был не похож. Свист летящего камня, задетых порхнувших гардин, но не падающий, не проносившийся, а повисший, стоявший

Спустив из-под простыни ноги, почувствовал плотно встоявшийся, прохладно застывший пол. Сам приподнялся, встал на зобатом этом полу, и никто ему не откликнулся, словно бы не было никого, словно был он один, то ли оставленный, то ли брошенный, то ли же предоставленный сам себе, так чтобы все приходящие и входящие могли наблюдать его, видеть в полную видимость незащищенных, открытых свойств его и причин.

Когда вот так и потом он оставался один, без матери, уходившей, не объявляясь, вдруг, без прохладно-суровой, сырой по-военному тетки, без никого, приходящие в суетно-непонятном мареве, кажущиеся своим нереалимым бытием его уже не пугали, он научился не замечать их, не говоря, не общаясь с ними, чувствуя их ходяще-веемое присутствие, мякинное на ветру, не обращаясь к ним, не смотря на них, в них не вслушиваясь, просто зная, что они тут и что есть, и тем только с ними и ограничиваясь в навязываемом ими сожительстве.

Мухи ему досаждали, случалось, больше, влетавшие через форточки, дырявые в гардинно-сеточной своей западне, жужжавшие и мотавшиеся, садясь на края, на диваны, мебель, наглея, присаживавшиеся на ноги, руки, не поддаваясь шпыняниям и отмахиваниям, не отпуская в назойливости своей. В мухах было что-то более и направленное, и деловое, какое-то доставание изнутри, словно быв тут и вот теперь прилетев, они без сомнения и колебаний усваивали себе всё вокруг как их бывшее, им надлежащее и ни чьё другое. Им всё равно было, кто или что, живое или же неживое, само в себе или само по себе, одно наличие его здесь, само присутствие рядом с мухами, возле них, уже было достаточным и единственным основанием быть предназначенным только им. И у мух не появлялось, никогда не возникало какой-то другой идеи, они попросту приходили и брали свое.

Если бы было так просто всё. А то вот расставленный на призоре Дёмка недавно совсем исчез. Говорили, что убежал, искать кидались. Ловили чуть не полклассом по городу, набережной, на том берегу, пытались в подводину заглянуть, расспрашивали прохожих, сидящих на лавочках баб по дворам. Шум пошел, раскричалось всё, расшумелось в округе, про нечисть, про всяческое ништьё, а что толку? Не было толку. Нашелся Дёмка потом, где-то там себе поблудил и пришел. Успокоились, погомонив, стало на место всё, но никому ни тогда, ни после и в голову не пришло, что всё это от чрезмерной опеки, что слишком много было кругом смотрителей и держателей, даже просто стремящихся при всем поприсутствовать, побывать Потому что когда уж много, то завсегда слишком много, так что невпроворот.

А тут вроде и нет никого, и мать пропадать изволит и тетка все реже наметилась приходить и вроде бы брошен, себе предоставлен, вроде свобода, а что ему в ней? Никогда, впрочем, он не чувствовал себя брошенным, одиноким, оставленным, кругом было много всего Много цветов, палисадников, букашек, жучков, растений, бегающих перед домом трамваев, много домов, прохожих, но чего-то, при изобилии вроде всего, как-то бы и не хватало, в этом всем не было чего-то теплого, чего-то близкого, своего, чего-то, что не означало бы, как у мухи, что только тебе одному надлежит, а чего-то отзывчивого и отмеченного, отображающего и повторяющего в чем-то и как бы тебя

Может, поэтому такими мохнато-дивными, такими кудрявыми, кучерявыми показались ему острова? Опять же с Кириллом и с Васюком, и с Глафирой, и с этими девочками, и даже с сомом, поймать которого, при неудачи замысла, представлялось отчасти делом какого-то времени, отчасти простым стремлением, так себя выразившим, когда, казалось, поймать означает вовсе не это слово, не значит руками, сетью, удою поднять, подцепить, подхватить, освоить, присвоить как-нибудь там по-мушиному, а просто дождаться времени и исполнения, когда он сам, или оно само, приплывет, придет, станет вот тут, словно бы говоря: "Ну вот теперь, теперь вот уж самое время, вот я" И это будет реально, зримо, наглядно, явно, в самом что ни на есть обычном и очевидимом наяву

Открылось что-то. Из-за угла поспрятавшейся в своих глубинах воды поднялось на поверхность, или же показалось, что поднялось, каким-то плывущим фрегатом фанерным пластом, чуть не самое дно в мохнатых темно-туманных качавшихся зарослях и порастыканных там и тут черно-взблёскивающих ракушках, когда-то и кем оставленных, брошенных утлыми, бряклыми пробками на это самое дно.

Стало трудно плыть, как-то маетно-тяжело, скребясь и чёркаясь доньями лодок об это дно. И они не пускали, не сдаваясь так просто, в непроходимом, нетаемом васюковом упорстве стремясь к себе, на свои острова, чтобы там затихнуть и прикорнуть. И оно, расшабашась, едва ли что не в свой первый такой и отчаянный раз, и так о себе заявив, стремясь показать им всем кузькину мать, не хотело сдаваться и пропускать, скрепя, расшипясь, распускаясь, прогнав от себя в раззадоре обрыдшую ему междуводу, пролежавшую путь между ними и им и уплывшую, стекшую, скапавшую поэтому сивыми струями где-то сбоку и там. Как между пальцами пропускают не нужимый, освобождаемый грязный поток, чтоб добраться до ищущегося, паднувшего на дно золотого ободья. Какой-нибудь перстень, серьгу из ушей, потерявшиеся, повыскакивавшие от своих сочленений, на которых сиделось, с чьей-нибудь плоти, в горячке объятий, хватаний, пахтаний и не в полности себя выражающего стремления слиться с другим.

Не в полности, потому как совсем не уверенное, что это к чему-нибудь там приведет, в ощущении временности водяных уединяемых затей, на берегу бросания, оставления, шварканья, когда между тем другая какая-нибудь на то заслужившая и дожидавшаяся своего половина, не подозревая, имеет свой собственный и, может быть, даже более определенный и верный расчет. Потому-то и надобно так лихорадочно, поразгребясь в водяной меледе, найти, подхватить, повыхватить на поверхность, извлечь и достать это заблудшее, спавшее ободневие, это неведомо что, но дающее, составляющее неопровержимую и так не желаемую улику надводных дней.

Этого не случалось и не бывало у них никогда с Кириллом. Ничего не делалось у них на обман. Всё было открыто, явно и объявимо. Не делалось потому, что сам Кирилл через это когда-то прошел и теперь имел к тому строгое предубеждение, не желая ни видеть, ни подходить к насиженному и занимаемому месту, имея перед глазами примером брата, весьма неудачный пример, заканчивавшийся всегда неприятным осадком и травмой внутри, а один раз едва не закончившийся совсем. Не делалось и самим Костюком, по такой же памяти, только не с братом, а самому по себе...

Теперь вот они плывут. Можно сказать, что плывут, упорством ведущего их Васюка, и ничто как бы не предвещает бывшего, миновавшего, отпустившего, опавшего насовсем. А ведь, можно сказать, что недавно еще, может быть, в прошлый раз, кто-то едва ли что не затонул, меря дни своего пребывания здесь не один на один, а в веселой компании на том берегу, с подругой, не бывшей его, а тут он приплыл, - и ни серьги, с наличием их в ушах, ни перстни на пальцах, ни обручальные кольца, нетронутые, на спавшие вниз, не ударившиеся об дно и во дне том не затерявшиеся, не помогли. Выплыли на середину вдвоем и едва ли не затонули, если бы не Кирилл, случайно откуда-то взявшийся и бывший на берегу, на дерево влезший как раз, вскричав. Не на них кричал как всегда Кирилл, сам по себе, от охватывавшей его полноты, но ее, полноты той, хватило, чтоб остановить, воспрепятствовать начинавшему себя уже осуществлять перевертыванию.

Остановились на середине, задумавшись оба об их постигшей обоих судьбе, послушали восклицательный воскрик Кирилла, пытаясь прочувствовать в нем начертаемое для себя, свое вдруг открывшееся для них назначение на том берегу, пробившееся мужским, петушиным, совино-прогорклым раскатистым говором, загадкой вечного Сфинкса, себя соблазняющей вдруг отгадать, ускользающей, прячущейся со своей хрипотцой за какой-нибудь вдруг оказавшийся на дороге щербатый раскат, за крому повысунувшегося гвоздем на слепи никудья. Пытаясь понять, поймать, прочувствовать, прозябнуть, увидеть, пронять, ощутить, обонять, но никак не могши, в кирилловском свистовом гарканом побылье, не дававшемся им, ускользавшем, запятнанным мешаным обладанием каждого не своим, не улавливавшим, не хватавшим ничье, ни свое повнутри, ни чужое.

А тут еще две обручальные рыбы всплыли из-за бортов мигнуть, поднялись на высоких, вытянувшихся хвостах, покачнулись, откинувшись в развороте своем назад, посмотрели, послушали клик истошного журавля и, окончательно окостенев стоявших в скрененной лодке, плюхнув глубокой воды уплыли, ушли на принявшее их в свое лоно дно.

Приплывали ль предупредить нежеланный кошмар? Когда вот так же, но еще в предыдущем одном году выплыли двое таких же на середину, но не было между ними Кирилла предупредить, не было рыб, никого, только махали воплями на берегу две не поделенных, не выясненных до оснований своих красотки, и затонули, скренясь, наволнясь, сгорячась Никто им тогда не помог, не было никого, кто б доплыл, те обе не плавали, только на лодке, а поскольку каждый другого хотел прикорнуть, угамить, прикорнули и угамили оба, так и не показав друг другу, кто один другого сильней, а тем и не выяснив кому какая, а может и обе, с уже объявившим себя как раз потомством (что и случилось поводом), должна надлежать.

Потом, и не раз, было пасно и тревожно мимо места того проплывать. Не использованные мажоры, до конца себя так и не проявившие, посцепившиеся, посхватившие оба один другого, в мертвенной схватке желания разузнать, в напряжении сил и в испуге не до конца ими осознанной приближавшейся душащей влагой удара неотвратимой смерти, появлялись расширенными очами махнувшей их, как двух рыб, полошливой пасти, как выброшенные из недр отрыгнувшего ими сома, и, пытаясь словно бы что-то сказать, глотали безмолвным ртом, поводя им и расставляя, ширя вокруг себя только мимо и так ходящую серебристо-сиреневую, радужную волну. Выпячивались, путали и пугали около них плывущего, вытаращивались в тревожимое ништьё, пытались подняться, напрягшись с рук, прогибаясь устало-больной спиной, потягиваясь ногами, и не могли, как тогда не могли ничего повыяснить так сильно и беспокойно заинтриговавшее их.

Стоило ли? Чтоб и так никогда не узнать и к тому ни в чем потом не участвовать, проявлять такой интерес к то ли бывшему, то ли не бывшему, то ли с ними двумя, то ли с кем-то одним из них, в чем нельзя было бы также опять до конца быть уверенным, чтоб вот так вот бесславно, глупо, по-идиотски предаться гибели на воде, да вдвоем, да к тому ж и без крика, тихо, молча уйти на дно брошенным топором, чтоб не всплыть, а уж всплыть, так обнявшись за руки и по постигшей обоих смерти, как перед тем постигшей обоих, а может, опять же кого-то из них одного посетившей и осетившей жизни? Теперь продолжения будут жить, а они вот нет. Вернее будут по-своему жить, но как бы невидимо, неочевидно, внутри себя, нежитьём.

Костюк долго плыл, думая тяжко над этим. Над скоротечностью преходящей минующей быстро тело жизни, в воде которой понятнее, явственнее и очевидимее всё оно проступалось, всё оно философское это ее нутро. Что не было в общем-то свойственно Костюку, задумываться, и особенно если подолгу, над такими вещами, а если когда приходило, то разве что только здесь, в этом месте, всеобщего утонения, какого-то погружения без конца, падения в прорубь из пропасти, где ногами без дна, летишь и касаешься, но только думаешь, что касаешься, потому что ничто не касает, не страгивает тебя, и ноги скользят, оскользаются, падают, не закрепляясь ни на каких крутогорбых местах, только слизь, мокрота и скользь, только мокрые талым подушки ковровых доньев, одно за другим смежаются, перетекают, одно в другое перестают и нет конца им и нет остановки и нет столкновения

"Никогда не делись коврижками", - говорила умная тетка, знающаяся на таких вещах. "Ешь сам или, лучше, с другими вместе Но никогда не делись!" Получался вроде бы как колхоз, коммуния, товарищество совместной обработки земли, бригада, артель, агитпроп Тетка была в отрядах, с какими-то бантами и кокардами, но с какими, не говорила. Поэтому в ней внутри, в запрятанной где-то тяжелой, законопаченной, не выводимой наверх, на каком-то своем тоже дне половине души, ворошилось устойчивое неприятие, сопротивление дележу, отрицание пополама. С матерью Костюка, со своей сестрой, тоже она никогда не делилась. Не было даже такой идеи. Определялось всё как-то само. Зналось, где чьё, а точнее не зналось, попросту было ничьё, и так, в таком не распределенном, не разделенном своем проявлении, существовало.

Кому надлежал Костюк? Он и сам не знал. Мать приходила и уходила, вечная на работе, вечная в непонятном отсутствии, вечная на ногах, поваленная только к полуночи на свою белоснежно зияющую ее неприсутствием бязевую постель. Тетке он, правда, был как-то необъяснимо более нужен, она приходила к нему, с большим воодушевлением и с большей отдачей вставляясь в его наличие и в его дела. Интересовалась большим, больше давала советов и более наставляла его. Больше рассказывала, больше давала и объясняла. Может быть, потому опять, что у самой у нее у тетки не было никогда и, возможно, и не могло быть своих детей. Отец никогда не являлся, однажды за что-то такое выставленный, чего сам Костюк никогда не знал. Остальные как бы и не существовали, бывши вокруг каждый сам по себе.

Ненадлежность, непринадлежность эта побуждала внутри, в себе, ощущение незакрепленности, вялости и риторической, мягкой какой-то свободы, непребывания, неприсутствия, необязательности ни в чем. И так было лучше, он это чувствовал и не раз был свидетелем происшествий и обстоятельств, когда, если бы большей, весомой, значимой, основной, направляющей или ведущей причиной, определяющим, главным поводом происходила, случалась эта вот неприкрепленность, не было бы совершающихся несчастий и не доходило бы до беды.

Нельзя сказать, что идея "Мальчик мой, никогда не делись коврижками" была для него так уж близка, перечувствована и проникновенна в нем. Собственно говоря, он никогда и не помнил о ней, она в нем просто присутствовала, не то чтоб помимо воли, но как-то внешне, положенная сверху, как пласт, лист бумаги на стол, как-то сама собой. Но это ее присутствие его защищало, ограждало и извлекало его из потом с ним случавшихся неожиданностей и неприятных дел. Собственно говоря, неприятности эти и неожиданности потому никогда с ним и не происходили, никогда не случались, поскольку лежал этот пласт, был экран в нем этого их отражения, не давая воздействовать и попадать в него. Потом Кирилл стал таким экраном.

Вместе они составляли комплект. Как книга и ее переплет, прочитать которую можно только открыв обложку. Бумага бывала нетронута и чиста, не маралась, не пачкалась, не пылилась именно благодаря обложке, тяжелой и твердой, крепко не пропускающей причинявшие вред и зло.

Потому и не ранилась, не убивалась иначе б ранимая костюкова душа. Потому-то и обходилось всё

Бледные были тени, плывущие над водой, тянувшие руки с обеих сторон. Бледные, белые листья каких-то раскрывшихся с темного дна кувшин, каких-то качавшихся под ногами пней. Бледные нити идущих от неба сияний, слегка покачивавшихся, ловясь, там и здесь, как в мороженом, не прозрачном льду.

Васюк упрямо прорубывал вход, не обращая внимание на сгущавшиеся, не отпускавшие трудности предприятия. Кирилл всё так же лежал, всё в той же свешенной позе навзничь положенного и поперек. В позе раскинутой цапли, наяды подле ручья воды, обнаженной махи, спустившей ноги за борт.

Было тихо. Стукалось что-то о древесину в плывущей воде. Расставивший сети месяц не появлялся, шаркаясь мерклым сиянием где-то за частоколом торчавших гребнём дерев. Не отвечало ничто наступившему настроению. Девы плавились в скутанных зипунами белесых плахтах. Тонкие их ресницы где-то маячили в неочевидимом мягком свечении, зябко подрогивая на своих пропитанных влагой концах. И будто бы в первый раз, в какой-то открывшийся вдруг разрыв, показалось легкое, неприкрытое, газовое, полупрозрачное их одеяние в ожерелье навесившегося, обступившего их с двух сторон куста. Будто в раме сидели, тяжелой, овитой, ажурной раме, в каком-то окладе, брошенном сверху махнувшей рукой, в саломеевой оплетени, в свивавшейся мелким накладом плетей обаяни, в грозящем прозябнуть нутре, открывшись каким-нибудь плащущимся, квакнувшим пузырём, в напряжении, опустившем их вяло прочёркнутым рукавом, осетившей маханием плавной, тонучей руки, уходящим дождем уплывающего вагона в соборчатых занавесках невидимого окна, в развороте простукнувшего над гладью темно-лесной простирнувшей воды моста, взмахнувшей длинно-серебряным, в темных густых разводах, ручейниковым, осетровым звеном

Что б это было, когда бы не он? Тетка пристукнула муху ступней наступившей руки, как давят случайным хождением подвернувшийся гриб-дождевик, вспархивающий и стреляющий сеющим махом выбрасываемой пыльцы. Сказала не сметь ходить. Не проведывать Нору Плотилову в ее понуро-андрогамическом уединении, мол, еще мал, и совсем ни к чему это всё, не его это дело. А Нора сидела когда-то с ним рядом, в четвертом классе, потом перешла в параллельный класс, и там с ней что-то случилось, какая-то стала совсем другая, какой он ее не узнавал. Потом вот такое произошло, и вдруг

Как оно, собственно, сталось? Когда, отчего приключилась с ней эта тревожная перемена? И то, если б кто ее соблазнил и бросил, так нет? Как-то все провернулось быстро, само собой и чуть ли не в год, сегодня, вчера еще словно была не такая. И даже потом, когда перемена уже наступила, когда было видно, что Нора другой теперь человек, не думалось, не предполагалось, не приходило в голову, что может за этим последовать и так вдруг нелепо произойти.

Сначала все было невинно. Или казалось только? Гулянки, веселые развлечения, непонятные девочки, совсем не из школы, увлекшие, омотавшие, переключившие на себя, чего-то наобещавшие, чем-то ее привлекшие. Хотя, собственно, ни на что. Красивой жизнью, легко достающимися сигаретами в тонкой махровой обертке коричневых вытянутых, в желтых пупырышках, изящных, как дамские пальцы, стеблин? Так вроде она не курила и не пила? Не было ни ресторанных загулов, ни странного посещения по ночам, ни катаний в опасных автомобилях, грозящих тяжелым развратом и разбиением легковерных сердец. Ничего такого и этого не было. Было какое-то незаметное, медленное втравление, постепенное погружение, соскальзывание, съезжание в что-то свое. В какой-то иной, переменчивый и в себе неустойчивый, почти невесомый, колеблемый, пляшущий мир обоюдоострых томливых желаний, дающихся и тут же выскальзывающих из тянущихся к ним навстречу пальцев и рук.

И он ее привлекал, этот мир, своей неизведанной, не избываемой секретной таинственностью, каким-то флером, фантазией, что вот сейчас, что вот-вот, совсем рядом, около, близко, произойдет и ждет ее что-то яркое, впечатляющее, какое-то вперед уносящее и окрыленное всё, всеобъемное и всеохватное, способное охватить, поднять, унести, унять, приподнять, пронести, опустить, в любую минуту в любое место, к высокому замку, к тревожащему дворцу, к небывалому приключению, к загадочно скрытой тайне, на берег, в угрюмо-насупленный лес, в умирающую от жажды пустыню, к верблюдам, тиграм, слонам, в какой-то неведомый, не определяемый ею, почти не реальный, но очевидимый рай. Не было важно куда и когда, важно было, что можно и так вот вдруг. Можно вот так неожиданно сняться и унестись, оказаться где-то, а оно само уже знает когда и где. Опьяняла, тревожила, подкупала, играла на чувствах эта сама неожиданность, эта сама возможность так вот и вдруг.

И все б ничего было, все б миновалось, сходило б так попросту с рук, если б мир этот, в этой его наклоненной, сменяемой, неверной и глупой фантазии, не представал, не являлся ей во плоти. Не поверить нельзя было, когда милые дружные девочки, чуть ли не взявшись за руки, стройным спевом и хороводом не производили упорное впечатление очевидности мнящегося, кажущегося бытия. Ничего не выдумывалось, всё было перед глазами, всё было вот оно, рядом-близь, на протяжении вытянутой и ею вытягиваемой, к ней протягиваемой и притягиваемой, зовомой и поощряемой, к обаянию, ответному клику-зову, красивой и мило-тонкой подружьей руки, всей в перстнях и браслетах, с длинными, тонкими, скручивающимися в трубочные чаинки, накрашенными ногтями.

Нельзя было мимо пройти. Противиться было бы невозможно. Не было б ни желания, ни сил. Не приходило в голову даже, что можно противиться. И она поддалась. Легко и естественно-просто. И после этой естественной легкости никто уже Нору не узнавал, бывшую некогда Нору.

 

Page 1 | Page 2 | Page 3

Сайт создан в системе uCoz